Джером Сэлинджер - Собрание сочинений
Фрэнни сидела теперь, прижав ладонь к щеке, словно ее изматывала зубная боль.
— И еще. И на этом все. Честно. Но штука в том, что, вернувшись домой, ты негодовала и скулила из-за того, что публика — дура. Этот дебильный «неумелый хохот» из пятого ряда. И тут все правильно, все правильно — господи, как же это угнетает. Я не отрицаю. Но вообще-то тебя это не касается. Это не твое собачье дело, Фрэнни. Единственная забота артиста — цедить в какое-то совершенство, причем — на своих условиях, а не на чьих-то чужих. У тебя нет права о таком думать, честное слово. Во всяком случае — как-то по-настоящему. Понимаешь?
Наступила тишина. Оба выдержали ее — уже вроде без нетерпения или неудобства. У Фрэнни по-прежнему словно что-то болело в щеке, и руку от лица она не отрывала, но вид у нее был отнюдь не жалобный.
В трубке снова раздался голос:
— Помню где-то пятый раз, когда я вышел в эфир на «Мудром дитяти». Несколько раз подменял Уолта, когда у него был гипс, — помнишь, он в гипсе был? В общем, как-то вечером перед самой передачей я развопился. Симор мне велел почистить ботинки, а мы уже с Уэйкером в дверях стояли. Я был в ярости. Публика в студии — полудурки, ведущий — полудурок, рекламодатели — полудурки, и я, к чертям собачьим, не собираюсь чистить ради них ботинки, сообщил я Симору. Сказал, что их все равно не видно там, где мы сидим. А он говорит: все равно чисть. Почисть, говорит, ради Дородной Тетки. Я не знал, о чем это он таком толкует, но смотрел он на меня эдак очень по-Симоровски, так что я почистил. Он мне так и не сказал, что это за Дородная Тетка, но я чистил потом ботинки ради Дородной Тетки всякий раз, когда выходил в эфир, — все те годы, что мы с тобой были в программе вместе, если помнишь. По-моему, пропустил пару раз, не больше. У меня в уме образовалась до жути ярко такая яркая картинка — Дородная Тетка. Она у меня сидела целыми днями на крыльце, била мух, и с утра до ночи у нее во всю мочь надрывалось радио. Я прикидывал, что жара там стояла невыносимая, а у нее, наверно, рак и… не знаю. Все равно же ясно было, почему Симор требовал, чтобы я перед эфиром чистил ботинки. Смысл в этом был.
Фрэнни стояла. Она отняла от лица ладонь, чтобы держать трубку обеими руками.
— Мне он тоже говорил, — сказала она в телефон. — Мне он как-то сказал, чтобы я была смешной ради Дородной Тетки. — Одной рукой она коснулась легонько макушки, а потом опять обхватила трубку обеими руками. — Я никогда не воображала ее на крыльце, но у нее были очень — ну, понимаешь, — очень толстые ноги, и вены видно. Только у меня она в кошмарном плетеном кресле сидела. Но рак у нее тоже был, и днями напролет надрывалось радио! У моей тоже надрывалось!
— Да. Да. Да. Ладно. Давай я тебе еще одну штуку скажу, дружок… Ты слушаешь?
Фрэнни очень напряженно кивнула.
— Мне до ноги, где играет актер. Может, в летней труппе, может, по радио, может, по телевидению, может, на дебильном Бродвее в театре, где полно наимоднейшей, наиоткормленнейшей, наизагорелейшей публики, какую только можно себе представить. Но я открою тебе ужасную тайну — ты слушаешь? Там все — сплошь Симоровы Дородные Тетки. Включая твоего профессора Таппера, дружок. И всю его дебильную родню на корню. Вообще все и везде — Симорова Дородная Тетка. Что, не понятно? Неужто ты еще не знаешь этого дебильного секрета? И ты что, не знаешь — послушай меня, а? — ты что, не знаешь, кто на самом деле эта Дородная Тетка?.. Ах, дружок. Ах, дружок. Это сам Христос. Сам Христос, дружочек.
Видимо, от радости Фрэнни только и могла, что держать трубку — и то едва, даже обеими руками.
С полминуты, а то и дольше никаких больше слов не звучало, никакой речи. Затем:
— Я больше не могу разговаривать, дружок. — И трубку положили на рычаг.
Фрэнни слегка втянула воздух, но трубку от уха не отняла. За официальным обрывом связи, разумеется, последовал зуммер готовности. Фрэнни он, видимо, казался очень красивым, словно лучше прочего мог заменить саму изначальную тишину. Но девушка вроде бы знала, и когда перестать его слушать, будто ей вдруг досталась вся мудрость на свете — уж какая ни есть. И трубку Фрэнни положила, явно зная, что делать дальше. Она убрала пепельницу и спички, откинула хлопковое покрывало с кровати, сняла шлепанцы и легла. И еще несколько минут, перед тем как провалиться в глубокий, глухой сон, тихонько лежала и просто улыбалась в потолок.
Потолок поднимайте, плотники. Симор. Вводный курс
Если остался еще на свете читатель-любитель — или вообще такой, кто просто читает и бежит, — я прошу его или ее с невыразимой нежностью и благодарностью разделить посвящение этой книги на четверых — с моей женой и детьми.
Потолок поднимайте, плотники
Однажды ночью, лет двадцать назад, когда нашу огромную семью взяла в осаду свинка, мою самую младшую сестренку Фрэнни вместе с колыбелькой и прочим переселили в комнату, по всей видимости лишенную микробов: в ней я проживал со старшим братом Симором. Мне тогда исполнилось пятнадцать, Симору — семнадцать. Часа в два меня разбудил плач нашей новой соседки. Несколько минут я полежал бездвижно, не вмешиваясь, послушал рев, пока до меня не донеслось — по крайней мере, так ощутилось, — что на соседней кровати зашевелился Симор. В те дни мы на тумбочке между кроватями держали фонарик — на крайний случай, который, насколько мне помнится, никогда не выпадал. Симор этот фонарик зажег и выбрался из постели.
— Мама говорила, бутылочка на плите, — сообщил я.
— Я ей давал недавно, — ответил Симор. — Она не голодная.
В темноте он дошел до шкафа и поводил лучом взад-вперед по стопкам книг. Я сел на кровати.
— Что будешь делать?
— Думал, может, ей что почитать, — ответил Симор и взял книгу.
— Да ей же десять месяцев, елки-палки, — сказал я.
— Я знаю, — ответил Симор. — У них есть уши. Слышать они умеют.
Историю, которую Симор читал той ночью Фрэнни при свете фонарика, он очень любил — то была даосская история. До сего дня Фрэнни клянется, что помнит, как Симор читал ей:
Князь Цзиньский Му[258] сказал Бо Лo:
— Года твои преклонны. Есть ли у тебя такие сородичи, которым я могу доверить поиск лошадей?
Бо Ло ответил:
— Хорошего коня можно выбрать по общей стати и виду. Но превосходный конь — тот, что не подымает пыли и не оставляет следов, — есть нечто эфемерное и мимолетное, он ускользает, как воздух. Таланты же моих сыновей вообще залегают на плане пониже: сыновья мои способны по виду опознать хорошего коня, но не сумеют опознать превосходного. Однако есть у меня друг, некто Цзю-фан Гао, торговец топливом и овощами, кой в том, что касается лошадей, ничем не уступит мне. Прошу тебя, повидайся с ним.
Князь Му так и сделал, после чего отправил торговца на поиски скакуна. Три месяца спустя тот вернулся с известием, что скакуна отыскал.
— В Шацю, — добавил он.
— Что за конь? — спросил князь.
— О, мышастая кобыла, — был ответ. Однако за ней кого-то послали, и оказалась она вороным жеребцом! В большом раздражении князь послал за Бо Ло.
— Этот твой друг, — сказал он, — которому я поручил искать коня, все перепутал. Да он не способен даже определить пол и окрас животного! Что вообще он может знать о лошадях?
Бо Ло удовлетворенно вздохнул.
— Неужто он ушел уже так далеко? — вскричал он. — Ах, тогда он равен десяти тысячам таких, как я. Никакого сравнения меж нами. Гао зрит духовное устройство. А удостоверившись в сути, забывает обыденные подробности; сосредоточившись на внутренних свойствах, упускает из виду внешнее. Он видит то, что хочет видеть, а не то, чего видеть не хочет. Он созерцает то, что должен, и пренебрегает тем, на что смотреть не нужно. Гао — столь умный ценитель лошадей, что способен оценить нечто превыше лошади.
Когда коня доставили, он и впрямь оказался превосходным животным.
Я привел здесь эту историю не просто потому, что изо всех сил непременно советую родителям или старшим братьям десятимесячных малышей хорошую прозу вместо соски, — вовсе не поэтому. Ниже следует рассказ о дне свадьбы в 1942 году. Рассказ, по моему мнению, самодостаточный, у него есть начало и конец, а также смертность человеческая — все в нем свое. Однако, сдается мне, я должен отметить, поскольку сим фактом располагаю, что жениха сегодня, в 1955 году, уже нет среди живых. Он покончил с собой в 1948-м, когда проводил с женой отпуск во Флориде… Хотя, несомненно, клоню я вот к чему: после окончательного ухода жениха со сцены мне так и не удалось припомнить такого человека, кого хотелось бы отправить на поиски лошадей вместо него.
В конце мая 1942 года потомство — числом семеро — Леса и Бесси (Гэллахер) Гласс, ушедших на покой артистов варьете сети «Пантажис»,[259] разлетелось, как гласит нелепое выражение, по всем Соединенным Штатам. Я, к примеру, по старшинству второй, лежал в гарнизонном лазарете Форт-Беннинга,[260] Джорджия, с плевритом — небольшим сувениром, доставшимся мне после тринадцатинедельной пехотной муштры. Двойняшки Уолт и Уэйкер расстались целым годом ранее. Уэйкер находился в лагере отказников в Мэриленде, а Уолт где-то на Тихом океане — либо на пути туда — со своей частью легкой артиллерии. (Мы никогда не знали наверняка, где Уолт в тот или иной миг пребывает. Переписка ему никогда не давалась, и после его смерти до нас дошло очень мало информации о нем, почти никакой. В конце осени 1945 года он погиб в Японии от невыразимо нелепого несчастного случая, какие бывают в армии.) Тяпа, старшая из моих сестер, которая хронологически идет между двойняшками и мной, служила энсином в «Волнах»[261] и время от времени бывала по службе на военно-морской базе в Бруклине. Все весну и лето она занимала в Нью-Йорке ту квартирку, которую мы с моим братом Симором, считайте, почти забросили после призыва. Двое младших в семье — Зуи (мальчик) и Фрэнни (девочка) — жили с родителями в Лос-Анджелесе, где отец по заказу киностудии спекулировал талантами. Зуи сравнялось тринадцать, Фрэнни — восемь. Оба каждую неделю выступали в детской радиовикторине, называвшейся — с пикантной иронией, вероятно, типичной как на одном побережье, так и на другом, — «Что за мудрое дитя». Периодически, как, возможно, мне следует здесь упомянуть, — точнее, в тот или иной год, — все дети в нашей семье еженедельно выступали наемными «гостями» программы «Что за мудрое дитя». Мы с Симором появились там первыми еще в 1927-м, в восемь и десять лет соответственно: программа тогда «выпускалась» из одного зала для собраний старого отеля «Мёрри-Хилл». Всемером мы все, от Симора до Фрэнни, выступали под псевдонимами. Что может показаться несколько аномальным, если учитывать, что породили нас артисты варьете — секта, обычно не чурающаяся публичности, — но мама однажды прочла в журнале статью о тех крестиках, которые приходится тащить детям-профессионалам, — об их отчуждении от нормального, предположительно желанного общества, — и по этому поводу стояла на своем железно, ни разу, ни единожды не отступив. (Сейчас отнюдь не время дискутировать, следует ли большинство или даже всех детей-«профессионалов» объявлять вне закона, жалеть или без лишних угрызений казнить как нарушителей спокойствия. В данный момент я сообщу только, что наш совокупный доход от программы «Что за мудрое дитя» позволил шестерым нам закончить колледж, а седьмая сейчас в процессе.)