Василий Аксенов - Кесарево свечение
Город мудрецов
В сумерках снег освещает усы и плащи,
Два охотника-хищника вместе идут, Ортега и Гассет.
В ягдташе у них заяц несчастный предсмертно пищит.
Бог приходит на помощь к нему и предсмертие гасит.
Освещает дома отражением снега каток.
Дети свищут вокруг, отвязав притяжения грузик.
Вместе с ними скользит городской полицейский Платон,
Да откалывают фортеля
Школьные учителя
Даррида и Маркузе.
В кабачке запашок — описать не могу!
Приготовлен для вечера вкусный соус.
Обещал усладить нас бразильским рагу
Кулинар по фамилии Леви-Страус.
Аквавит принесут, и духовно мы с ним воспарим.
Под зайчатину с перцем воспарим мы телесно.
Старый Кант запоет ни о чем, словно в доме Пурим,
И запляшут вокруг огонька молодые кантессы.
Миф и быль
Телесный ствол, сказал Бердяев,
Ты не отринешь поспеша:
Ведь среди жил его бордовых
В нем вояжирует душа.
Творя загадку без отгадки,
Она ушла из мифа в быль,
Ест с нами пудинг кисло-сладкий,
И шашлыка кошмарец плотский,
И в сале сваренные клецки
И валится в автомобиль.
Поэт и рыцарь, строгий Данте,
Спустился в прорву, не дыша,
И встретил плоти мастодонтов,
В которых ограждала душа.
Спасутся все, сказал Спаситель.
Но кто ответит за немых,
Преступных, не прошедших сито,
Оставшихся для вечных мук?
Из «Ожога»
Оттепель, март, шестьдесят третий.
Сборище гадов за стенкой Кремля.
Там, где гуляли опричников плети,
Ныне хрущевские речи гремят.
Всех в порошок! Распаляется боров.
Мы вам устроим второй Будапешт!
В хрюканье, в визге заходится свора
Русских избранников, подлых невежд.
Вот мы выходим: четыре Андрея,
Пятеро Васек, бредем из Кремля.
Видим: несется дружина, дурея,
С дикими криками: «Взять ее, бля!»
Сворой загнали беглицу-цыганку.
Грязь по колено. Машины гудят.
Ржут прототипы подонков цековских
С партобилетами на грудях.
Сезон 67-го
Мой Крым, плебейские гнездовья!
Шкафы, чуланы — все внаём,
Но по ночам пророчат совы,
Что приближается самум.
Иду от Маши, даль светлеет.
Гора — как Феникс над золой.
Там в складке каменной алеет
Шиповника розарий злой.
Скалы прибрежной дикий камень
Набычился, как царь-бизон.
Вдруг пролетело скрипок пламя,
Как будто выдохнул Бизе.
С утра мещанство варит яйца,
Но возникает смел, усат
В потоке бурных вариаций
Неисправимый Сарасат!
Толстой
Витают сонмы произволов
Над поприщем угарных войн.
На бал в поместье Радзивиллов
Плывет блистательный конвой.
Спешит Сперанский обустроить
Гуманнейший абсолютизм.
Плывут полки, за роем рои,
Как будто в бездну мы летим.
Елена выпьет яд кураре,
Шепнет: мон шер, прости, спешу.
Отрезанной ноге Курагин
Промолвит: больше не спляшу.
Василий-князь повяжет галстук
И вдруг поймет: для светских врак
Один лишь дурачок остался
Да новая звезда на фрак.
Терзает пневмония старца,
В бреду он видит строк развал.
Хаджи-Мурат, герой татарский, —
Его последний произвол.
«Бродячая собака»
Серебряный поток, обилие луны.
Печаль всегда светла. Уныния агентам
Тут протрубят «О нет!», как в Африке слоны
Трубят, зайдя по грудь в живительный аргентум.
Из всех собак одну облюбовал народ,
Поэт и журналист, комедиантов племя…
Пускай жандарм ворчит: «Уродливый нарост»,
Ведь не ему вздувать сценическое пламя.
Надменный трубадур, сюда явился Блок.
Глаза его пусты. Он думает о Данте.
Пришла пора плясать для карнавальных блох,
Лишь мимолетный жест вы этим блохам дайте.
Гварнери и тампан заплещут в унисон,
Площадку очертит ночного неба калька,
И пушкинским ногтем потрогает висок
Корнет, чья боль в виске — вакхическая Ольга.
Художники-картежники
Кубы электросвета сквозь веток мешковину
Трамвай проносит с грохотом на Сретенский бульвар,
А в поднебесье хохоты, там в студии Машкова
Художники собрались для еженощных свар.
Бубновые валеты, трефовые семерки
Всей банде полагалось бы — промеж лопаток туз!
«А все же Кончаловский, Лентулов и Осмеркин
Еще не вылезали из маминых рейтуз!
Еще не поднимали борцовской гири груз!
У них одна мамаша, толстуха Академия,
А нам бы расплеваться навеки с ней и вдрызг!
Мы зачаты, ребята, одним священным семенем,
Нас всех вскормила млеками волчица или рысь!»
Так Ларионов буйствует. «Мы молодые гении!
Вперед Наташку выпустим, и нас не разгромят!»
А на бульварной лавочке их взлетам и агониям
В усишки ухмыляется марксистский эмигрант.
Револю
Военный коммунизм. Донашиваем фраки.
Цилиндры все сданы на балаган,
В котором футурист рифмует агитвраки,
Но не рифмуется Дзержинского наган.
Кронштадт устал от красной камарильи.
«Начнем, братва, вот-вот растает лед!»
Но прут по льду карательные рыла,
Чей аргумент — носатый пулемет.
В те дни на Лиговке мочалилась мочалка,
Брахоловка, спасенье диких дней.
Ахматова, краса, аттическая челка,
Распродавала там паёк своих сельдей.
«Она меняет спецпаек на мыло, —
Докладывал аграновский злодей. —
Товарищ комиссар, ей мыло мило.
Начнет с селедок, так и до идей.
Дойдет она, монахиня-харлотка,
Как тот, кого надысь мы на валу
Кончали, помните, он драл все глотку…»
Зевнет Агранов: «C'est une revolu…»
Соседи
Два Владимыча Владима жили по соседству.
Оба были нелюдимы, начиная с детства.
У обоих чин дворянский украшал гербарий,
Прибавляя тесту пряность; словом, были баре.
Повзрослев, влюбились оба в бритские ботинки,
В мягкий тайд, усладу сноба, в венских стульев спинки.
Оба что-то сочиняли в полунощных бденьях.
Слов волшебных сочлененья приносили деньги.
Вот один сачком хватает бабок в ярких платьях
И под лупой совершает нежные распятья.
А второй, он был не кроток, хмурил морды лепку.
Слишком часто палец крутит русскую рулетку.
Несмотря на бездну сходства, пролетели мимо
Жертвы раннего сиротства, юноши Владимы.
Встретившись в аду, в раю ли, в чистке ль на вокзале,
Спросят под «Напареули»: чем вы увлекались?
Магистральная баллада
В 1921 году на обратном пути из Пятигорска
Хлебникова посадили в вагон эпилептиков.
Отщелкав последних семечек горстку,
Футурист погрузился в своего эпоса летопись.
Его знаменитая наволочка была при нем.
Три вши, как всегда, ползли по ней.
Засунув ее под затылок в естественный проем,
Он стал клониться к дремоте пользительной.
В наволочке среди мягких клочков один выпирал,
Кусок обоев из разбитого особняка.
Слыша ухом его, Хлебников воспарял
К запредельным высотам обойного языка.
Или убойного ясака?
Или убитого казака?
Или убогого кизяка?
Эпилептики молча сидели в купе,
Восемь адских филоновских синих лиц.
На поэта смотрели, как смотрит в купель
Налетевшая стайка свинцовых синиц.
Этот друг, произносит один, говорят, председатель
Человечьего шара земного со всеми ресурсами,
То есть зверь посильней в обстановке предательств,
Чем главком Ворошил и командующий корпусов
Пусть дает нам сто тыщ полноценным рублем,
Говорит из больных очевиднейший олух,
А иначе его, зуб даю, порублю.
Подкормить существо по прозванию Молох.
В Тихорецкой потащили его по платформе.
Председателя в лужу, хорошая будет уха!
Так шутили больные. Голосуй, обеспечивай форум!
А давай-ка запустим ему под крышу красного петуха!
Подходил бронепоезд правительства «Красный Октябрь».
На горящих людей в эти минуты внимания не обращали.
Хлебников дергался осетром, из-под жабр
Керосинчик горячий потек, заполняя все щели.
«В некоторых условиях классовой борьбы
Анархия масс может быть полезна», —
Троцкий строго смотрел на бурленье вокзальной гурьбы.
Сталин тут же кивнул подхалимски: «Железно!»
Публика прет, словно коров отпустили на выгон,
Зенки вылупила, от преданности посинев:
Троцкий и Сталин в салон-вагоне
Фотографией на грязной стене!
К этой стене направлялась колонна,
Предназначенная на расстрел.
Губы белых кривились: пролетарская клоунада!
Пусть убивают, один предел!
Вдруг один завопил в историческом мареве,
В мешанине гудков, «варшавянок» и стука копыт:
«Посмотрите, ведь там футуриста поджаривают!
Помогите, спасите, ведь не все вы скоты!»
Восемь эпилептиков испужались
И в припадках спасительных стали дрожать.
Велимир был спасен, вызывая большущую женскую жалость,
И побрел свой маршрут до Санталово продолжать.
Спецсостав покатил мимо этой фигуры,
Пулеметы и пушки, бронированные углы.
Троцкий, встав на предписанные историей котурны,
Произнес: «Жаль, что Хлебникова до конца не сожгли.
Он вошел бы в историю как жертва стихии.
Как трибун он был неучем, как поэт неплох».
Сталин тут же добавил, под усами хихикая:
«Наших социалистических эпох».
Троцкий смотрел свысока на заката пожарище,
Думал: как сделать, чтобы высшие нравы у нас развивались?
Во избежание морали этого закавказского товарища
Мы должны повсеместно внедрять фрейдовский психоанализ.
Утренний диалог