Игорь Изборцев - Ночной фуникулёр. Часть 1
Он мечтал попасть на второй этаж дома! Эта мечта, (быть может, подспудно живущая в нем с самого детства), выпестовалась и определилась только недавно, когда он стал уже нынешним дошедшим до ручки Геной Бурдюком. Первый этаж к этому времени окончательно исчез из плоскости человеческого бытия. Теперь это был иной мир иного измерения, с иными представлениями о ценностях. Подлинно ценным здесь была мутная веселящая жидкость в немытой бутылке, чуть мене — сигарета или даже окурок. Все остальное было на втором плане. Ценность всего этого «второго» определялось возможностью поменять его на «первое». То, что не годилось, было свалено по углам, затоптано, загажено, заплевано. Гена существовал в этом мире вполне органично, но подспудная мечта тянула его наверх, где все вроде бы сохранялось прежним порядком…
Часто, стоя у входа в подъезд, он спрашивал проходящего мимо Гулю:
— Еще пока нет?
— Пока нет, — пожимал плечами хорошо знающий о чем идет речь Гуля, — но надежда есть.
— Я подожду, — жевал губами Гена, — Заходи, Борь, вечером ко мне, мне Тоська долг должна отдать.
— Постараюсь, — кивал Гуля, спеша мимо.
Про долг — это была игра, в которую иногда играл Гена. Играл и возможно, что сам верил в это. Но игра есть игра — сегодня одна, завтра другая. А голубая мечта — она до гробовой доски.
— Скоро уеду от вас наверх, — говорил он вечером своей соседке бабе Шуре, влив в себя сотку самогона — Борька намекнул сегодня, что освобождается одна хата. Анна Григорьевна поможет оформить, у нее связи.
— Не надейся ты на Анку, не до тебя ей, попомнишь. Своей головой думай, — давясь дурным самогоном, сипела баба Шура. Она сама с некоторых пор путала и то и это, потому относилась к намерениям Гены вполне серьезно, и еще (она бы не призналась бы в этом и под пыткой), она питала к Гене самые настоящие материнские чувства. Попросту говоря, она любила его, как своего родного сына, сгинувшего много лет назад за колючкой в где-то в Мордовии, и даже еще больше, чем сына, потому что Гена был много добрее, безпомощнее и безобиднее. Она опекала Гену, жалела и незаметно делала ему добро, так как сама понимала это (чаще всего «это» воплощалось в лишних ста граммах). Она давала ему трезвые советы, и если бы были у нее силы, много сил, и существовала бы возможность передать их Гене, она, не задумываясь, поступила именно так. Но силы отсутствовали, в реальности наличествовала лишь нищая, запущенная, грязная старость, да мутные стаканы с самогоном. И все-таки она верила в Гену, и в то, что однажды ему повезет…
— Да я ей, Шурка, знаешь? — захлебывался словами Гена, — Я ей очень помог однажды…
Как-то лет семь назад сантехник Гена Хлобыщинский действительно сильно помог буфетчице Анне Григорьевне. Она перла домой из своей столовки большую авоську с дармовой провизией и остановилась по дороге переговорить с товаркой. Заговорилась, увлеклась, да так, что не заметила, как какой-то шустрый малец подхватил сумку и едва не был таков. Но тут удачно подвернулся Гена, который в легком подпитии шествовал мимо домой. Он хотел уже, было, поздороваться с соседкой, и как раз увидел ловкого воришку, уже навострившего лыжи с чужой поклажей. Тогда еще Гена был в силе и быстро совладал с подростком. Двинул ему пару раз по шее и тот, нехорошо обозвав и его и Анну Григорьевну, скрылся меж домами во дворах. «Ты бы задержал его, мерзавца, — сетовала буфетчица, — в милицию его было надо». Гена глупо улыбался и показывал на спасенную им сумку: «Вот, все цело, чуть руку не вывихнул мне, охламон». Вечером Анна Григорьевна наделила его литром самогона и обещалась быть обязанной по гроб жизни. Гена до сих пор не забыл. Он предчувствовал, как однажды отольется ему ее благодарность чем-то совершенно необыкновенным и поэтому берег это, как последнее волшебное желание, на самый крайний случай.
— Ты не знаешь, Шурка, она мне по гроб жизни…
Обычно после этих слов его совсем одолевал пьяный дурман и он, спотыкаясь, едва поспевал упасть на свой топчан, чтобы отключиться и замереть до утра…
* * *Бушуев исчез. Гуля пытался найти его два дня кряду, но тщетно: никто ни сном ни духом ничего не ведал о несчастном прозаике. Все это было более, чем странно. «Не случилось ли чего? — с тревогой думал Гуля. — Вышел бедняга ночью и угодил в лапы наркоманов-малолеток, которых теперь пруд пруди, за пятак удавят, негодяи».
— Ой, чует мое сердце, что не увидим теперь соседа-то нашего, Бушуева, — поделился он сомнениями с Иваном Викторовичем.
— А что так, съехал? — рассеянно спросил тот, полупогруженный в какие-то свои сугубые внутренние раздумья.
— Хуже, — покачал головой Гуля, — думаю хуже.
— Что вы говорите, — разом встрепенулся Иван Викторович, — неужели отравили? Чем, не знаете?
— Да не знаю, — Гуля в сердцах махнул рукой, — про это не знаю. Просто был человек, выпивали с ним в моей мастерской, а потом безследно исчез. Вышел по нужде, наверное, и испарился. И что с ним теперь, один Бог знает. Может быть, действительно, догнали и отравили?
Последнее Гуля сказал в шутку, но Иван Викторович воспринял это вполне серьезно.
— Что вы говорите, вот ведь что делается! — испуганно прошептал он и основательно взъерошил свою соломенную шевелюру, — я же предупреждал — везде химия! Вот ведь как! Я всегда старика этого подозревал, Ипполитыча этого. Подозревал, хотя и не говорил. Но ведь он, выходит, и мне химию пускал? Вот ведь как!
— При чем тут Ипполитыч? — удивился Гуля, — Иван Викторович, дорогой, что вы? У меня Бушуев был в гостях, у меня. От меня и исчез, ночью, два дня назад это было. Не путайте меня.
— Так я и не путаю, — Иван Викторович, оставив в покое свою прическу, взялся лохматить бороду, — у вас он был ночью, а утром рано я видел, как они, аккурат, со стариком Ипполитычем куда-то вместе намылились. Бушуев, значит, с рюкзачком, а старик с мешочком каким-то. Тихо так и спокойно ушли. И вы подумайте? Отравил-таки старик молодого еще мужика.
— Как? — удивился Гуля, соображая что старичка он действительно в эти дни тоже не встречал — Утром? С Ипполитычем? Вы не ошиблись?
— Я еще из ума не выжил, — чуть не рассердился Иван Викторович. — В милицию будем заявлять?
— Нет, — облегченно перевел дух Гуля, — не будем, подождем пока.
— Как скажите, — легко согласился Иван Викторович и уже в спину уходящему Гуле напомнил: — Про фуникулер-то не забыли?
Но тот, не ответив, скрылся в своей комнате. А вечером к нему в дверь постучал сам Семен Ипполитович. Он вежливо поклонился и сказал:
— Записку вам велел передать Антон Ильич. Он уехал на некоторое время. Я тоже опять на недельку другую отлучусь, есть на то нужда. А вы, как приеду, заходите, почаевничаем с вами, поговорим о том о сем.
— А что случилось? — спросил Гуля, принимая в руки маленький бумажный квадратик.
— Слава Богу, ничего особенного. Антон Ильич сам, если пожелает, как приедет и все расскажет.
Старик откланялся и ушел, а Гуля тут же развернул записку. Там были две всего поэтические строчки, ни о чем, собственно, Гуле и не говорящие:
«Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу…»
«Что за ерунда? — пожал он плечами. — В лесу? Чепуха какая-то!» Но, по крайней мере, за соседа можно было теперь не волноваться. Уехал? Что ж, взрослый самостоятельный человек — имеет право…
Однако, по дому все равно расползлась зловещая весть о безвременной кончине Антона Бушуева. У дверей его комнаты собрались некоторые жильцы и оживленно обсуждали сложившуюся ситуацию.
— Вот негодяя Ипполитыча посадим, отравителя подлого, — возмущенно кричала Анна Григорьевна, — и еще одна комната освободится. Две будут свободны.
— Нет худа без добра, — вторила ей Тоська, незаметная обитательница маленькой угловой комнаты на втором этаже.
— Я, как председатель домового комитета, постановляю: одну комнату нам с Николаем. Нам детей еще рожать! Вторая — пусть хоть на усмотрение ЖЭУ. А я своего добьюсь.
— Чего это тебе? — подал голос кто-то из жильцов. — Есть более нуждающиеся.
— Цыц! — прекратила прения Анна Григорьевна. — Я на всех управу найду…
Гуля не вмешивался. Он даже не стал объяснять про записку. Впрочем, что в этой записке и было? Лес какой-то? Бред полный! Посочувствовал, правда, немного Ипполитытчу, но разве против Анки попрешь? «Все утрясется, устаканится само собой», — убаюкал он свою совесть и отправился на работу.
Вечером они неспешно прогуливались с Аликом по улице Коммунальной в сторону Троицкого Собора (и, соответственно, Гулиного дома). Когда проходили мимо Мироносицкого кладбища, Алик приостановился и кивнул в сторону кладбищенской ограды.
— Любил я раньше старые кладбища, такие вот, как это, со вросшими в землю могилками. Есть в них все-таки какая-то притягательная сила, по крайней мере для меня. Побродишь, постоишь возле чьей-нибудь могилки, прочтешь надписи, на черту меж датами посмотришь. Ведь целая жизнь уменьшается в этой краткой черточке. Целая жизнь, Борис! Сядешь, затем, посидишь на какой-нибудь затерянной в зарослях скамеечке, подумаешь. Так хорошо думается. Мысли какие-то особые приходят, четкие, глубокие. И вечный вопрос: что есть цель человеческой жизни? Иногда в такие минуты кажется, что вот-вот и прояснится. По крайней мере, до боли понятно, что человеческое существование включает в себе не только смысл устроения собственных судеб на земле. Иначе говоря, счастье деятельного существа как цель его деятельности, абсурдно. Иногда я кажусь себе, — как сказал Розанов о человеческой природе, — как бы медленно прозревающим глазом, у которого ко всякому понятию и усвоению есть заложенная от природы предрасположенность. Но когда все это мне откроется в мире отражений и теней, неведомо. Вот вопрос.