Ахат Мушинский - Шейх и звездочет
— Все у тебя обосновано, — вздохнул Киям-абы. — Даже то, что не умеешь разговаривать на языке матери! Кому, скажи, помешало знание языка своих колыбельных песен?
— Э-э, дедуля! — поманипулировал чайной ложкой Пичуга. — Как я — английский, вы же никто не знаете. Или Шаих — ду ю спик инглиш?
— Не знаю, дует ли он по инглиш, но он знает свой родной…
— В совершенстве?
— Как — в совершенстве? — смутился Шаих. — Разговариваю…
— И читает, — добавил Киям-абы.
— Пардон, друзья! У нас весь класс читает на английском. Тем не менее никто толком не знает. А истинное знание очень просто проверяется — песней. Давай-ка, Шаих, изобрази.
— Я не певец, — отрезал Шаих.
— С вами все ясно. Так-то, дедуля, а то и колыбельную вспомнил. Между прочим, я член интернациональной семьи. Отец у меня, как вам всем известно, русский, и русские колыбельные я знаю. И одну английскую впридачу. А у тебя, Шаих, отец кто? Ах, да — у тебя его нет.
— Есть, — потупился Шаих, — но умер.
— А ты спой, Шаих, — подала голос Роза Киямовна.
— Спой, — коротко сказал Киям-абы, будто знал, что он может.
Шаих опустил голову и вдруг затянул низко и протяжно:
Ай яктысы бигряк якты
Утырып кунел ачырга…
Элли-бэлли, йокла, улым,
Элгерерсен тел ачырга[3].
Как сидел он, сгорбленный, уставившись в елочку паркета, так на протяжении всей песни и сидел. Глазом не моргнул. И губы его, казалось, не шевелились, а печальная, ласковая песня с переливистыми словами текла и текла.
— Колыбельная? — спросила Юлька, когда он смолк.
— Да, — ответил Шаих.
— Такую не слышала, — задумалась Роза Киямовна.
Пичуга заметил:
— Одинаковое произношение — что в этой колыбельной «бялли», что у нас — «баю», что в английской — «бай».
— Давай еще, Шаих! — приобнял гостя разволновавшийся Киям-абы. — Давно на душе так тепло не становилось.
Шаих улыбнулся:
— Для песен кадык не тесен.
И запел. Теперь эта была бесшабашная, задиристая песня, с той веселой, гикающей чертовщинкой, которая или возмущает слушателя, или приводит в не менее бурный восторг. На ее высоких нотах хрипоток юношеский исчез, голос зазвенел чисто и напористо. Преобразился Шаих и внешне: глубокая складка между бровей, не сходившая при колыбельной, исчезла, руки ожили… На втором припеве он хлопнул себя по коленям и пошел по комнате — голова кверху, руки за спину, а ногами — то на цыпочках, то на пяточках, то впритоп — артист!
Луч солнца, отразившись от распахнутого школьного окна, прошил комнату гигантской иглой. Шаих зажмурился, но не остановился. В памяти вспыхнул другой день, другой отблеск солнца, который так же остро ослепил его. Тогда ему было года три-четыре, и это было то, почти первое, что он помнил из своей жизни: вернулся отец с работы, схватил его, сгреб теплыми шершавыми ручищами, поднял над своими красными погонами, подкинул до потолка, закружил по комнате. И вот такое же солнце в глаза, и так же кружится все вокруг…
Последний раз отца он видел на кладбище. Его бескровное, потухшее лицо открыли морозному солнцу перед тем, как опустить в глубокую, строго вырезанную яму с косой стенкой, образующей книзу какую-то особую нишу. Отцу в той яме, называемой незнакомым словом «могила», должно было быть, по словам старших, хорошо и тепло. Шаиха подвели к изголовью отца. И Шаих послушно стоял и смирно смотрел на него. Это был он, отец, но уже и не он. Пятилетнее сердце в маленькой груди сжалось и затрепетало, оно в отличие от него всего, еще по-детски глупого, поняло, что самый близкий его крови человек умер. На срезе могилы блестел, серебрился густой иней. «Нет, нет, — стучало сердце, — ему там не будет хорошо и тепло». Застывшим в тягучем взгляде глазом стало горячо, но Шаих не заплакал. Он больше вообще никогда не плакал.
…Шаих резко оборвал свою лихую пляску и сел.
— А-хаа, это по-нашему, — донесся до его сознания голос Киям-абы, — это — да! Молодец, Шаих! A-а, товарищ Пичугин?!
— Прекрасно, прекрасно, — отвечал Пичуга. — Однако… — Проигрывать было не в его правилах, но взбунтовалась Юлька.
Некоторое время она сидела, задумавшись: потревожили ее Шаиховы песни. Вторую-то она слышала по радио, но разве сравнишь! Пусть на радио и профессионалы, и большие оркестры, но здесь — здесь живое! Оказывается, простой человек, что человек? — мальчишка, твой сверстник, может сообщить твоей душе неизвестное…
После душевного всплеска и Шаих впал в задумчивость. Он сидел угрюмый, с единственной написанной на лице озабоченностью: как бы побыстрее уйти.
Юлька посмотрела на него, перевела взгляд на деда с братом:
— Хватит, а? О госте позабыли. Дед, это же твой друг — так, кажется, нам его представили.
Киям Ахметович осекся на полуслове, заморгал…
— Впрочем, — встряхнула она челкой, — вы можете и дальше… А мы с Шаихом пойдем записи послушаем.
Слово «записи» сегодня более чем обыденно. А в те годы, когда магнитофоны только-только появлялись в обиходе и были роскошной редкостью, это слово звучало чудотворно. Не пластинки, а за-пи-си!
Светлая, аккуратная комнатка Юльки соседствовала с дедовой. На стенах никакой самодеятельной живописи — одна к одной репродукции из «Огонька». На столе книжки, альбомы, магнитофон «Гинтарас», который она тотчас запустила на полную катушку. Мощности были не те, что у нынешних околоненных «магов», но вазочки на этажерке все одно подрагивали. «Рок, рок, рок-н-рол!» — надрывался какой-то англичанин. Юлька удобно устроилась на низенькой оттоманке, покачивая в такт музыке тапочкой. Шаих примостился на краешке стула у магнитофона. Вид у него был, как у случайно залетевшей в форточку птицы. Он ждал, когда Юлька упрекнет за «Альпиниста», который он все еще не мог починить. Но она ни слова, точно и не было апреля, не было бешеного «бычка» и злополучной вешней лужи. Кроме как «а мы знакомы, мам», ничего не грело. И то было остужено фразой: «Дед, это же твой друг…». Остальное, в том числе и рок-н-рол, — от скуки и в пику, должно быть, его «элли-бэлли». Надо же, ему — спой, светик, а он и рад стараться!
— Транзистор я починю, — в затишье между песнями выдавил Шаих, — обязательно, диод один никак не найду.
— Ладно… — сделала она пальчиками и приглушила «англичанина». — Ты художник, что ли?
— С чего взяла?
— С дедом-то как познакомились?
— A-а… Голубятник я, голубей гоняю, а ему их рисовать надо, вот и познакомились.
Юльке припомнилось, что живописью у Шаиха в доме не пахло. Канифолью и оловом — да.
— Дед у меня неугомонный.
Шаих улыбнулся:
— Интересный.
— Мы с ним душа в душу.
— А что Саша так?
— Как?
— Агрессивно.
— Да они всю жизнь… Сегодня один задирает, завтра другой. Как дети. Не думай, брат у меня только на вид такой… Представляется, играет, а душа у него светлая. И литературу он любит, и живопись, и музыку… Дети ведь кого любят, того и треплют. А он еще ребенок, большой ребенок.
— Странно.
— Чего странного?
— Говорить не то, что думаешь.
— Я же говорю: иг-ра-а-ет. Ты же слышал, какие у него познания. Вот же…
На краю стола покоился пухлый альбом, на который Шаих еще раньше обратил внимание. Юлька пододвинула альбом.
— Погляди. Открытки. Саша заядлый коллекционер.
— Открытки?
— Виды городов — Казань, Астрахань, Москва… Он архитектурой кроме всего прочего увлекается. Старинной архитектурой. Таких альбомов у него не счесть.
— Математика, футбол, архитектура?..
— А сам ты? Радиотехник, голубятник, певец…
Шаих не ответил, взял альбом. Под массивной дерматиновой обложкой открылась старая Казань, дореволюционная, с мечетями и церквами, белокаменным Императорским университетом и деревянным, сгоревшим еще в прошлом веке городским театром, высоченной колокольней Грузинской Божьей Матери и приземистым Дворянским собранием, бесконечными рядами барабусов с бородатыми ямщиками в передниках и знаменитой Сибирской заставой, по мосту которой сквозь шеренги вытянутых во фрунт колонн проследовали на избранный свой тракт лучшие сыны и дочери далекой хомутной России…
— Ценная коллекция, — промолвил Шаих.
— Еще бы.
— А откуда она у него?
— Накопил. Но добрая половина — по наследству.
— От деда?
— Нет, отец подарил. Увлекался в молодости. А когда Сашина коллекция стала самостоятельно весомой, папа передал ему свою.
— Более весомую?
— Разумеется. Но и у Саши имелись открыточки, которым цены нет.
Не заметили, как магнитофон замолчал, и нетерпеливо забила хвостом пленка. Юлька поставила новую бобину.
В дверь поскреблись. Это был Киям-абы.
— И-и, шайтан туе[4]! — воскликнул он, входя и бросая взгляд на магнитофон. — Ни мелодии, ни слов…
— Ритм, дедуля, ритм! — Юлька подлетела к нему, взяла за руки и принялась раскачивать.