Валерия Перуанская - Прохладное небо осени
– Твой сарай стал совсем модерн, – сказала Инесса, оглядевшись.
– Не говори, – жизнерадостно вздохнула Лилька, – эти дурацкие тридцать два метра, никогда мы с ними, наверно, квартиру не получим.
– А где семейство?
– У Кости партсобрание, Ольга гоняет, а Леонид у нас, сама знаешь, в армии. В институт, как тебе известно, с треском провалился. И очень хорошо, что в армии, – похоже, Лилька сама себя уговаривает. – Совсем от рук отбился, только и знал – гитара, да песенки, да по Невскому шататься. Нейлон, перлон, силон – еще бы немного, по миру бы нас пустил: сумасшествие какое-то. Ольга хоть девчонка, понять можно.
За дверью зазвонил телефон: он все так же висел подле самой Лилькиной двери, и номер у него сохранился старый, хотя было время, когда ни номера, ни звонка у него не было, без дела и без пользы висела черная коробочка, не с диском даже еще, а с кнопочками «а» и «б», и тени людей бродили по неосвещенным закоулкам коридора, и умирали эти тени тихо, тихо исчезали с земли. Танечка Васильева вот так умерла в сорок первом, лежит теперь в братской могиле на Пискаревском кладбище, с Инессиной матерью, с Лилькиными родителями и с тысячами других. Танечка Васильева, когда прыгала по подсохшему тротуару в «классики» и солнце слепило ее осколком стекла, не ожидала, что так мало осталось жить и что так придется умереть. Думала, что долгая у нее впереди жизнь и прекрасная. Кто-то иначе с Танечкой распорядился.
В дверь постучали:
– Елизавета Наумовна, вас. – Девичий голос, немного разочарованный – другого звонка ждали.
Елизавета Наумовна, Лилька ухватилась за голову:
– Наверно, Петруниной хуже стало. – Объяснила Инессе: – Послеоперационная, пожилая, с плохим сердцем. – И сорвалась с места. Задрожала мебель следом за ней.
Давала по телефону указания: сделать инъекцию строфантина... вызвать из терапевтического доктора Беридзе... Вернулась еще более встрепанная, озабоченная.
– И дежурит сегодня нескладеха такая, – пожаловалась Инессе. – Зачем только в медики пошла? Никакого призвания.
Лилька пошла в медики по призванию. Война застала ее на первом курсе медицинского – стала санитаркой, в кратчайшие сроки – как уже медичка – выучилась на медсестру, работала в госпитале в Ленинграде, ни на фронт, ни в тыл не попала, а было время – рвалась хоть куда, только бы из города. Так всю блокаду и прожила. В госпитале своем выходила и Костю. Писала Инессе в сорок четвертом, когда они друг друга опять нашли: «Я ему объясняла – доходяга я. Не такая, конечно, как в сорок первом или в сорок втором, но все равно. Никакого впечатления: такие говорит, глаза и такие, говорит, руки (этими руками я его три месяца перевязывала, и он, кроме меня, никого не подпускал) – только у тебя, ни у кого больше таких нет. Известно, любовь слепа – на ноги не посмотрел...» После войны Лилька снова училась в институте, а Костя пошел на трикотажную фабрику – слесарем, потом работал механиком, кончил техникум, в институт поступил с ходу, тоже вечерний; кряхтел, пыхтел, но тянул. Дети уже в школе учились, когда он завершил образование – на радость и гордость Лильке.
Лилька ушла на кухню что-то греть и велела Инессе пока отдыхать. И опять Инесса подумала о том же: сидит в комнате, перед ней – новомодный сервант, полированный стол на тонких ножках, кресла, торшер – все, как и полагается быть в современном доме. Сидел бы с ней рядом Андрей, только то и увидел бы, ничего бы он больше не увидел. А у Инессы перед глазами абажур над большим, о четырех слоновьих ногах, столом – хрустальные подвесочки славно так, радостно играли всеми цветами; Лилькина мать – маленькая, подвижная, как мышка, женщина, которая ворчала порой, что весь день только и знает – на стол ставит, со стола убирает (все в семье в разное время уходили, в разное время приходили), однако никого, кто бы ни пришел к детям, к мужу, к ней, не попотчевав, из дому не выпускала и на то, что концы не сводит с концами, не жаловалась; муж зарабатывал неплохо, да не на такую семью: трех ребят накорми, обуй, одень. А когда с мужем отправлялась в гости или в театр – в театр она очень любила ходить, Инесса через отца иногда доставала им контрамарки, – то и нарядиться было во что. Нарядное платье было лиловое, шерстяное, с белым крепдешиновым воротничком, – надевая его, она всегда как ребенок сияла. И смешно ковыляла в выходных, неразношенных туфлях.
Лилька вернулась и стала накрывать на стол.
– Выпьем по рюмочке? – спросила она. И сама ответила: – Выпьем. Коньячок у меня есть. Конечно, не такая уж это картина, когда сидят две дамы и пьют коньяк, но что же делать? Должны же мы отметить встречу. Костя поздно придет. – Лилька стелила на полированный стол скатерть. – Я не против новой мебели, – сказала она, двигая стол, отыскивая положение, при котором он встал бы устойчиво. – Но скажи мне, кто придумал такие столы? Так жалею, что выбросила мамин... Костя теперь часто задерживается. Главным механиком назначили, я тебе не хвасталась?
– Не хвасталась, – сказала Инесса, радуясь за Лильку. Сколько в этом высоком назначении Лилькиного труда, Лилькиных лишений, Инесса знала. Неважно, что фабрика небольшая, неважно, что она всего-навсего трикотажная, а не «Электросила» или «Красный путиловец». Важно, что труд, упорство вознаграждены.
– Но завтра он обещал прийти вовремя. Завтра у нас – настоящий вечер встречи. Я уже кое-кому позвонила. Нине Озолиной, Витьке Потрошкову, Дюймовочке, Грише Неделину. Ларка получила квартиру в такой глуши, на Гражданке, у нее телефона нет, и на работу ей не дозвонилась. Завтра еще попробую. А Володя Андреев уехал в командировку, такая досада...
– Володя? – ахнула Инесса.
– Я тебе не писала?!
– Ничего ты мне не писала. – Упрек вырвался невольно. Какое теперь это имеет значение?..
Лилька села на стул против Инессы и уставилась на нее задумчиво – словно бы на Инессином лице могла найти ответ, почему она о таком для подруги важном не написала.
– Он уже с год как в Ленинграде, – сказала наконец. Инесса боялась слушать, что дальше скажет Лилька, хотя слово «командировка» как-то успокаивало; если ездит в командировки, не так уж все плохо. Сейчас Инессе важно было только, чтобы Володе было не очень плохо, самое большее, чего она для себя хотела. Лилька, наверно, угадала.
– Женат. Я его с женой иногда встречаю. Он тут же, на Гоголя, у родителей живет. Сын уже большой, школу кончает. Английскую, в Демидовой. Жена симпатичная.
Женат. Взрослый сын. Ни в чем Инесса перед Володей не виновата. Сколько раз задавала себе этот вопрос, и всегда ответ один. Но что-то всегда в ней ныло – когда задавала этот вопрос и по справедливости отвечала. Ах, как обрадовала ее Лилька!.. Как это замечательно, что он женат, что он ходит со своей симпатичной женой по улице Гоголя, что он опять в Ленинграде.
– Наливаю, – предупредила Лилька. – И давай ешь. Знаешь, мне в голову пришел гениальный афоризм: в нашем возрасте истории болезней начинаются, истории любовей кончаются. – Она захохотала, и Инесса рассмеялась. – Могу тебе сообщить, что Володя очень мало изменился. Такой же красивый. Впрочем, ты никогда не замечала, что он красивый. Все девчонки в школе замечали, одна ты ничего не видела.
– Нет, я видела, – сказала Инесса. Она видела, она понимала. Да и разве самое главное было в нем – синие глаза и черные-пречерные пушистые брови, сходящиеся на переносице? Или высокий белый лоб?.. Он, конечно, был красивый мальчик, редкостно даже красивый. И это был тот нечастый случаи, когда внешность нисколько не вступает в противоречие с внутренней сущностью. Инесса никогда не была так глупа, чтобы не понимать этого и даже – не ценить. Но что можно с собой поделать, когда остаешься равнодушной ко всей этой красоте и влюбляешься в студента из киноинженерного института – и некрасивого, и невысокого, и вполне заурядного, который через каких-нибудь полгода становится тебе опять чужим и ненужным, а Володьку Андреева всегда только понимаешь, ценишь, даже дорожишь его дружбой – и никогда больше?.. Нет, чуть-чуть не стало больше. Но случилось это или слишком поздно, или не вовремя.
– Как ты думаешь, – спросила Инесса, – он захочет видеть меня?
– Дуреха, – сказала Лилька. – Отчего же не захочет?
– Но он столько лет не хотел...
– Человек ко всему привыкает, – мудро заметила Лилька. – К своим увечьям и даже к своим уродствам. А ему ведь нечего стыдиться. Он же не опустившийся, спившийся калека. Кстати, он защитил докторскую, я тебе не говорила?
– Фу-ты, – сказала Инесса. – Ты вообще что-нибудь мне говорила?
– Ну прости. И между прочим, если ты встретишь его на улице, то и не заметишь ничего – он часто даже без палки ходит.
– Я иногда думаю: для всех война кончилась, и для тех, кто убит, и для тех, кто остался жить. Только для тех она не кончилась и не кончится никогда, кто каждый день прицепляет протезы к култышкам и для кого каждый шаг вверх или вниз или не по гладкой дороге до сих пор и навсегда – усилие, боль, преодоление. Другие могут забыть, не вспоминать, а у этих все всегда при них.