Сергей Петров - Память о розовой лошади
— Клацк...цк, — старик почти разом нажимал на оба спусковых крючка.
— Послушай, дед, — желчно сказал Бокарев, решив пристыдить старика, — а ведь ружье раз в году и незаряженным стреляет.
Старик в ответ важно кивнул, явно довольный:
— И то верно, шар-рахнет дуплетом, так и не возрадуешься, а то, у-у, погрязли все в безыдейности.
В висках у Бокарева застучало, и он, сказав: «Ну тебя, знаешь, дед...» — пополз ногами вперед по лестнице в кухню.
Там он нацедил из краника в стакан самогону, выпил, поморщился, заел чем-то со стола и пошел к себе в комнату, превращенную им в мастерскую скульптора.
В комнате тоже творилось черт-те что. Тихая старушка заходить сюда почему-то боялась, а Бокареву убирать в комнате все было некогда, и пол давно покрылся сернистым налетом от растоптанных кусочков засохшей глины, ком которой здоровенным бугром возвышался на огромном заляпанном столе. Собственно, и не ком это уже был, а нечто, постепенно превращавшееся в бюст Дмитрия Михайловича Белоусова — его скульптор лепил по старым выцветшим фотографиям. После работы Бокарев бережно укутывал бюст влажными тряпками, а сверху еще накрывал большим целлофановым мешком. Увидев это в первый раз, старик аж зашелся в хохоте: «Ты, Серега, чего это на Митьку натянул?.. Ой, уморил. — Но скоро остыл и по-хозяйски кивнул: — Ничего. Так будет сохранней». Бокарев чуть не вытолкал тогда старика из комнаты — не лезь не в свое дело; он и стол придвинул к самому подоконнику и не закрывал форточку, потому что громадная печь от огня вечерами прямо-таки гудела, примыкавшая к ней стена часто становилась такой горячей, что казалось — плюнь на стену, и слюна зашипит.
Бокарев осторожно, даже с опаской снимал целлофан, разматывал тряпки и с тревожным недоумением смотрел на то, что успел сделать. Старик просил, умолял вылепить брата пожилым: «Таким, Серега, каким знал и любил Митьку народ все последние наши славные десятилетия». А на фотографиях, частью разложенных по столу веером, частью лежащих небрежно рассыпанной кучкой, он был снят молодым — в кожаной командирской фуражке со звездой, с ремнями портупеи поверх гимнастерки и с орденом на груди; вглядываясь в красивое лицо молодого человека, сравнивая снимки с тем, что получалось в глине, скульптор все крутил и крутил головой, скоро у него начинало рябить в глазах, а потом появлялось отчетливое ощущение, будто тот, из глины, упрямо подмигивает ему с нагловатой хитростью.
Бокарев пугался до ужаса, закрывал глаза и сидел так, успокаиваясь и пытаясь представить что-то очень важное, что все время ускользало от его внутреннего взора.
Еще постоянно мешал старик.
Долго он не мог усидеть один в своем мезонине и сползал посмотреть, чем занят Бокарев. Мельтешил в комнате и раздражал, злил своими советами.
— А у Митьки здеся вот пролегала глубокая складка, — тыкал он пальцем в щеку бюста. — У Митьки, эвон, левая бровь крылом шла.
— Отстань от меня, дед, — сердился Бокарев. — Это она у тебя крылом идет.
Старик горестно всплескивал руками:
— Так мы же с ним небось братишки единоутробные. Ужель не поймешь — здесь же гхинетика чистой воды.
Доказывая свое, он нервничал, кругами ходил по комнате, круги эти все расширялись, на одном из витков старик вдруг выскальзывал в кухню, но скоро возвращался — с самогоном в стаканах и с тарелкой.
Совал один стакан Бокареву и говорил:
— Спорим все, спорим... Нет чтобы потолковать про искусство. В древности оно было как-то наглядней, верно? Фундаментальней... А чтобы скульпторы не повторялись, читал гдей-то я, то им глаза вытыкали.
Бокарев хохотал. Мелко тряс головой в смехе и старик, давая понять, что он пошутил, смотрел на Бокарева посветлевшим глазом и мягко уговаривал:
— А все же, Серега, скажу я тебе, у Митьки левая бровь крылом шла.
— Крылом так крылом, — соглашался Бокарев.
Пальцы сами собой, вроде бы без его участия, мяли глину — в такие минуты Бокареву иногда казалось, что они живут какой-то своей, самостоятельной от него, жизнью.
Старик любовался его работой и приговаривал:
— О-о!.. То дело.
Случалось, правда, иногда и так, что от советов старика Бокарев вдруг стервенел. Что-то раздражающе на него накатывалось, и он гнал старика из комнаты:
— Перестань меня терзать, дед, иди отсюда, стучи себе на машинке свою сагу...
Тогда сердился и старик, лицо его загоралось от злости.
— Да ты, смотрю я, и не скульптор вовсе, а натуралист ползучий. Чему тебя в школе учили? Наставляй вас, наставляй... И никакой благодарности. Уважаемого человека вылепить не можешь. — Горячась, старик переставал коверкать язык. — Где твое вдохновение? От снимков оторваться не можешь.
Впрочем, долго сердиться старик не умел. Опять делал витки по комнате, выскальзывал на кухню, возвращался с самогоном и примирительно говорил:
— Не серчай на старика немощного, Серега.
Остальная жизнь в доме зыбко, как-то дымчато проходила мимо и долго не складывалась в общую картину. Только прожив у старика, наверное, с месяц, Бокарев стал соображать, что к чему.
Тихая худенькая старушка оказалась двужильной. Под утро она, накинув на голову большую пуховую шаль и затянув ее концами на груди крест-накрест, уходила доить двух раздобревших бокастых коров. Долго гремела в глубине двора подойником и ведрами, затем опять ненадолго пряталась в своей комнате, но и там, по всему, сидела не просто так — из комнаты постоянно доносилось какое-то ритмичное постукивание.
Выбрав время, когда бабуся хлопотала во дворе по хозяйству, Бокарев заглянул в ее комнату. Там стояла деревянная прялка с большим, как штурвал, колесом и с ножной педалью; на зубьях деревянного гребешка прялки пышным облачком зацепился пук овечьей шерсти.
Накрыв утром для них стол, она часа два бодро стучала в комнате педалью прялки, потом прибирала во дворе, кормила скотину, переносила в корзиночке куда-то яйца...
Еще во дворе под навесом каждый вечер шумел сепаратор, а позднее она в комнате вязала носки, варежки я свитера.
Бокарев в жизни не видел, как доят коров, и как-то уговорил старика сходить туда, во двор к старушке, как бы на экскурсию. Коровы стояли спокойно, флегматично жевали жвачку, косились на них лиловыми глазами, а тонкие струйки молока под худыми но, видать, сильными пальцами старушки так и жикали со звоном в подойник.
— Ей, заметь, давно пора медаль привесить, — сказал старик, но вместо медали покрутил кулаком под носом старушки. — Она взяла обязательство по семь тыщ кило молока надоить за год от каждой коровы. Соски оторвет, а слово сдержит. Она такая... Когда я, Серега, оженился, то заместо мотора лебединое перо ей в одно место вставил, она с той поры и порхает без устали. — Поглядев с минуту на то, как доит коров жена, он задумчиво добавил: — Лучше бы, конечно, сразу маслом...
Иногда под окном слышалось густое гавканье пса Джойса. Старик шел открывать племяшу, за ним на мороз, освежиться, выскакивал и Бокарев.
Племяш приходил с намотанными на запястье витыми шнурками модной сумки из серовато-белесой, хорошо выделанной мешковины. Внизу сумки трепыхалась на ветерке густая бахрома, а на боку ее был нарисован несущийся по волнам кораблик с алыми парусами, надутыми ветром, под рисунком полукругом шла надпись: «Бригантина». Такие сумки, знал Бокарев, продавались в Ялте у бара на отслужившей свое и стоявшей на приколе у пирса старинной яхте.
Отворяя массивную калитку, старик торжественно говорил:
— Вот племяш живмя явился.
Племяш хмыкал и отвечал:
— Номер уж три.
Первым в дом врывался красно-рыжий пес Джойс. Вскакивал на лавку, ставил на стол меж тарелок лапы и хватал зубами все подряд; ел он даже соленые огурцы и грузди.
Племяш вытаскивал из раздувшейся сумки то подстреленных зайцев, то тетерева, глухаря, рябчиков... Сдвигал локтем тарелки, выкладывал принесенное на стол и спрашивал:
— Интересно девки пляшут?
— Это верно. Интересно, — кивал старик. — Еще ты вот яму найди, где зимой хариус стоит, а то рыбца давно не заглатывали.
— Бу сделано, дед, — отвечал племяш.
Однажды он, сказав: «Номер уж восемь», вынул из сумки выделанный мех большой пушистой лисы. Тряхнул мехом, подняв лису за морду, и по хвосту, спине пошли гулять золотые волны.
Старик засуетился, заохал.
— Прямо скажем — уж десять.
Забрал у племяша лису, уложил ее золото на лавку и сказал:
— Вот, Серега, братишку слепишь — и увезешь ее в подарок жене-подруге.
Бокарев ответил:
— А я не женат вовсе, — даже и не заметив, что начисто отрекся от Люды.
— У-у, хорошо. Вот хорошо, — почему-то обрадовался старик. — Да ты не тушуйся. Поверь, за такую-то лису любая краля замуж пойдет.
Иногда на день-два из районного центра приезжала в гости дочь старика, миловидная, слегка полнеющая женщина с румянцем на щеках и с большой русой косой. Тогда в доме шел пир горой. Обязательно заявлялся и племяш. Подвыпив, он все норовил ущипнуть дедову дочку за бок, она хихикала, взвизгивала и передвигалась поближе к Бокареву. Старик, словно поощряя дочку, подпихивал плечом ее к нему совсем вплотную, и скоро скульптор стал подозревать, что именно дочка имелась в виду, когда старик писал: «Все остальное, что надоть, толе отыщется». Поймав себя на том, что ему тоже очень хочется пощипать дочку за пухлый бок, он ужаснулся: «Этого мне еще здесь не хватало» — и стал пристально всматриваться в ее лицо, представляя как бы она выглядела с бельмом, как у старика, на левом глазу; всякое желание заигрывать с женщиной пропало.