Сергей Петров - Память о розовой лошади
Над кроватью как бы парила в солнечных лучах подвешенная к раме шашка в побуревших ножнах, а за изголовьем ее, на атласной подушке, положенной на широкий табурет с какими-то странными, гнутыми, ножками, виднелась сверкающая россыпь орденов.
— Митьки боевое оружие. Его боевые награды.
Под другой стеной валялся жиденький матрац, на нем лежали подушка без наволочки и длинная кавалерийская шинель с выцветшими звездочками на рукавах. Над матрацем, тоже паря в лучах солнца, висело ружье.
— Моя постелька, на ней я спал у ног брата любимого. Моя боевая бердань, — хотя это была не берданка, а старая охотничья двухстволка.
— Вы с этим ружьем, наверное, партизанили? — спросил Бокарев.
— Почти что так, но не совсем... Братик мой командирствовал, а я больше по народнохозяйственной части трудился. Бердань же эта для большей убедительности.
Племяш, взобравшийся за ними в мезонин, со значением произнес:
— Точно, что да.
Старик шикнул на него и продолжил:
— Митька по командирской, а я, значит, по народнохозяйственной был... А теперь я тут, Серега, совсем как бы за себя и за Митьку остался. Люди это знают, слушают и уважают меня. По улице когда иду, то дорогу завсегда уступают, даже и на другую сторону переходят.
— Верно. Номер уж — о! — опять встрял племяш.
— Помолчи покуда, — осадил племяша старик. — А не послушают, то я на них быстро нахожу управу. Хорошо, в общем, умею их убеждать. И молодежь кто-то должен воспитывать. Наставлять. То я и делаю. Хоть и грамоты пока не дают.
Посреди комнаты стоял журнальный столик, лакированный, массивный и устойчивый, хотя и на трех ножках, на нем громоздилась пишущая машинка с огромной кареткой — древняя, вся в щербинах от облупившейся краски. Ножки столика и приставленного к нему стула с наброшенной на сиденье овечьей шкурой утопали в ворохе книг русских и иностранных авторов; на открытых страницах книг пестрели библиотечные штампы.
Дни и ночи напролет старик выстукивал одним пальцем на этой древней пишущей машинке свою «Сагу о брате любимом». По всему, дело шло не очень шибко, потому что, по его словам, он часто терял сюжетную нить и возвращался к началу, перекраивал его шиворот-навыворот, бдел ночами, но не расстраивался и с назиданием говорил:
— Лиха беда в самом начале, зато конец принесет венец награды.
Он любил перечитывать Бокареву это начало, но всякий раз комкал бумаги и недовольно говорил:
— Все не то... Нетути потока.
— Какого потока? — допытывался Бокарев.
— Сквозного. Чтобы тянулся через все красной нитью.
Но наступило утро, когда старик, шустро заскользив по-рачьи из мезонина в кухню, еще на середине лестницы заорал:
— Потек, Серега, сквоз... то есть, хочу сказать, поток сквозняком потек!
Подрагивая от возбуждения, он торопил Бокарева поскорее лезть в мезонин — слушать сагу.
Сидя на жиденьком матраце у стены, Бокарев слушал старика и медленно, тупо трезвел: тот так емко, весомо произносил каждое слово, что казалось — он как гвозди забивает ему эти слова в голову.
«Историческое значение семьи Белоусовых началось с пролетария Михаилы, мастерового из Тверской губернии, жителей которой не без основания называли «тверскими козлами». Этот «тверской козел» женился, познакомившись на ярмарке, на вятском «рожке». В результате кто же получились все мы? Но об этом позже.
Митя был третьим, самым младшим после меня, когда семья, не имея ни кола ни двора, ни другого живота, вошла в долги и подалась на Урал, в богатое село. Отец проклинал себя за то, что поздно спохватился, может быть, четверо старших выжили бы. Но и сейчас дело поправимое. Четверым сыновьям от семи до тринадцати лет работа в селе найдется. Как-никак, а восемь рук, а главное, сам да и мать работящие, двух-то младших прокормим. Можно будет и грамоту дать, а одного совсем обучить до волостного писаря.
Работали день и ночь исполу, то есть почти задаром у кулаков. Петя и Митя работали за прокорм. Старший, Петя, то есть я, и отец вымолил у хозяина-попа не препятствовать ему учиться в двухклассном. Принес Петя за полугодие табель, все пятерки, одна четверка. Отец заплакал. Что же, сынок, неужели четверку-то не мог дотянуть? Больше четверок в табелях не появлялось...»
Бокареву надоело слушать, и он перебил:
— Постой, старик. Остановись. Не поймешь у тебя, сколько детей было, кто младший, кто старший... А потом, ты же о брате писать собрался, так почему все на себя заворачиваешь?
Старик Белоусов с огорчением посмотрел на него:
— Разве?.. Задача, — задумчиво поскреб ногтями по лысеющему затылку и вдруг обрадовался: — Так это же понятно. Митька был младшим. Усек? Он меня любил и во всем слушался. Я в нем сознание пробуждал. Идейность. Понятно? Дальше о Митьке больше пойдет.
Он глубоко задумался над бумагами, беззвучно зашевелил губами, перечитывая начало, потом твердо сказал!
— Нет, Серега, хорошо поток сквозит. А сколь их было, детей, неважно. Перемрут, может, потом все. Или что еще с ними случится. Про Митьку, да, где-то поболе надо.
Грустно подпер щеку ладонью, пригорбился у машинки, поморгал на буквы и неожиданно воспрянул: живо вскочил на ноги, круто развернул стул и оседлал его, ухватился рукой за спинку, как за узду, гаркнул:
— Эгей! По коням!
Заскакал на стуле по комнате, имитируя языком перестук подкованных лошадиных копыт.
Остановился и привстал на стуле так, словно ноги были в стременах, поднес к глазам ладонь, осмотрелся и, бешено взмахнув палкой, поскакал прямо на Бокарева.
— Рубай гадов сплеча!
— Очнись, дед! — крикнул Бокарев и отвалился спиной к стене, чтобы в случае чего легче было оттолкнуть старика.
Но тот резко осадил стул, опустил палку и, поглядев на выкатившего глаза Бокарева, хихикнул:
— Не боись, — и пояснил: — Вживаюсь в образ.
Приставив ко лбу указательный палец, он неслышно походил в своих толстых шерстяных носках туда-сюда по комнате.
— Скачи не скачи, а зачем мне, скажи, Серега, вживаться в образ, коль мы вместе с Митькой здесь революцию делали. Правда, бывало, и шибко спорили. Иногда он серчал на меня и кричал, что у всякой шутки есть предел. Один раз с наганом за мной по всему селу бегал. До сей поры, как вспомню, спина болит.
Старик поморщился и зачем-то ухватился за свои тугие ягодицы.
— Ранил? — с сочувствием спросил Бокарев.
— Не совсем, чтобы ранил, но очень даже похоже. А насчет шутки предела, так это он зря. Не хуже его знал, где тот предел. Потому и жив пока. — Еще походив и подумав, старик добавил: — Если совсем точно, то революцией в тот момент больше Митька занимался, а я на том важном этапе вел аги... нет, эту, ну, аттиистическую работу. Народец тут, в округе, страх какой религиозный был. Однажды за противорелигиозную пропаганду двух у меня друзей, молодых красивых парней, у-у каких — кровь с молоком, кольями, собаки, забили. Еще я, как тебе говорил, решал народнохозяйственные вопросы, что тоже трудно. Но то было позже.
Старик насупился и подошел к стеклянной стене. Величаво выпрямился и надолго замолчал, пристально глядя куда-то вдаль, — сбоку Бокарев видел, как у него напряженно подрагивали тяжелые седые брови.
Неожиданно старик встрепенулся и бросился за берданью, походя сказав Бокареву:
— Трудное это дело, Серега, аттиистическая пропаганда, и нечего из-за нее вожжами хлестаться.
Вновь кинулся к стене, уже с берданью в руках, хмурясь и взводя курки. Вскинул стволы, припал щекой к гладкому дереву приклада и враз повеселел. Подобное Бокарев не раз замечал за ним и раньше и знал — идет сейчас по улице неугодный старику человек и знать не ведает, что взят на мушку. Горошина мушки под напряженным взглядом разрастается до размеров пушечного ядра, лежащего меж стволами, как меж двух холмов, и тот, маленький издали, медленно сучит по этому ядру ногами, а стволы двигаются следом, идут за ним... Иногда старик любил затевать с человеком, идущим по улице, своеобразную игру: село-то с высоты мезонина проглядывалось насквозь. В охотничьем азарте попрыгает у стен, то перебежит к одной, то к другой, то проводит человека стволами, то, наоборот, рассчитав, сколько тот пройдет, спрятавшись за домами, встретит его стволами у другого угла... А то еще так: догадается, куда идет человек, и повернется спиной, поднимет ружье стволами в потолок. Стоит, закрыв глаза, и считает: «Раз, два, три... пять, шесть... двенадцать...» Резко поворачивается и припадает щекой к прикладу. Его всегда радовало, если он не ошибался, а поворачивался к окну и открывал глаза как раз тогда, когда тот, на улице, уже заносил ногу, собираясь свернуть за угол; тут же звонко разносилось:
— Клацк...цк, — старик почти разом нажимал на оба спусковых крючка.
— Послушай, дед, — желчно сказал Бокарев, решив пристыдить старика, — а ведь ружье раз в году и незаряженным стреляет.
Старик в ответ важно кивнул, явно довольный: