Николай Атаров - Избранное
— Почему?
— Я вижу: вы все выкладываете.
Еще несколько минут, несколько глупых фраз, и Аня простилась бы с ним и пошла искать своих. Шестаков не замечал ее, был пьян и сильно возбужден. Но он приковал ее к себе, сам не зная того, когда, словно мятые деньги, стал вытаскивать из карманов мамины письма в затрепанных конвертах и читать их, читать наугад, что придется. Так первое представление о нем Аня получила от его матери. Учительница из далекого села под Уржумом в этих измятых письмах, которые Роман, точно деньги, бросал на мокрое стекло стола, называла его «лопоухим малым», «беднягой», «оборванцем», «моим простым, неплохим и не очень глупым мальчиком». Мать вела с ним горячие споры о том, как следует жить, и вспоминала свою юность, юность покойного отца. Роман смеялся, читая «избранные места из переписки», и насмешливо-грустно разрушал все доводы в пользу бескорыстия. Он вспоминал жизнь семьи, где было их четверо, а отец получал сто двадцать пять рублей. Память подсказывала ему злые картинки детских лет. Он рассказал Ане, как с сестрой они шарили по партам в поисках корочки хлеба, как мама по субботам стирала их рубашонки, купала их с сестрой, а в воскресенье надевала на них эти рубашонки, выглаженные, залатанные.
— А впрочем, я со всем сказанным согласен, — заключил он, сгребая и комкая в сильной руке материнские письма, мокрые, измятые конверты.
Ане почти до слез стало жалко этого человека. Он собирал письма в пачку, разглаживая их, а она думала о себе, о своем детстве, о маме, которую почти не помнила, образ которой хранила в священном уголке памяти. Так с первого часа знакомства он стал ей понятен: одинокий со своими письмами, рослый, широкий в плечах, готовый и дразнить «доченьку», и нараспев, покачиваясь, читать строки пушкинского «Пророка»:
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Прошло два месяца, и он читал ей того же «Пророка» в хирургической клинике. За десять лет после ранений он трижды ложился — всё резали его, всё выходили из него осколочки; открывалась рана, гноились рубцы, и его укладывали на операционный стол, извлекали проклятые кусочки — их называли «секвестрами». Это было в марте прошлого года. Аня была готова ночи стоять у его изголовья. Она приносила книги, совала апельсины в тумбочку, незаметно от него отправлялась на беседу с лечащим врачом. Возвращалась, снимала очки и по его тихой просьбе говорила ему что-нибудь нежное. И он бледно улыбался, просил повторить. Он все был недоволен собой, и когда говорил — «спасибо, день прожили», — она понимала, сколько в этих словах горечи. И когда ему стало совсем плохо, метался в жару — она знала: он ждет ее, неотрывно глядит на дверь; она видела себя его глазами, когда входила, тоненькая, в больничном халате.
За то, что ему нужна, она все прощала Роману: и то, что ударил неосторожного санитара, когда принимали в клинику, и то, что «решил еще одну зимушку перезимовать в аспирантах», и то, что пил на чужие деньги и на те скромные суммы, которые высылала его мать, сельская учительница. Как много общего соединяло ее теперь с неизвестной женщиной, возненавидевшей Аню заочно, как совратительницу сына! («Ты уже поймал свою жар-птицу, — писала она ему в последнем письме, — поймал и очень счастлив. Она помогает тебе на ложном пути погони за внешним блеском материальной обеспеченности. Разве ради этого мы с отцом тебя растили? Ты хочешь убежать от жизни. Как жаль, что не отдала тебя в пастухи…»)
Единственно, что было правдой, — это Аня помогала Роману деньгами. Третий год она жила одна в отцовской квартире. Отец, ученый-океанограф, ежемесячно высылал дочери с Сахалина ее «пай» — так называл он порядочную сумму, какую положил выплачивать до окончания ею вуза. Когда после смерти мамы отец женился, мачеха дала ей все. Сперва карманные деньги на буфет; и она раздавала подружкам на перемене посыпанные сахарной пудрой «языки»; позже — билеты на елку в Колонный зал; еще позже — отдельную комнату, венгерскую шубку, билеты в Большой театр по литерной книжке, тбилисские босоножки. Но сама Аня не была нужна, ее никто не ждал дома, на нее не хватало времени. И она окоченела в попытках полюбить отца и мачеху, которые были счастливы без ее любви — счастливы собой, своей карьерой, наукой.
В апреле прошлого года, выйдя из клиники, Роман по целым дням засиживался у Ани, не стесняясь ее однокурсников. К нему привыкли: бахвал, но подкупает искренностью — сам рассказывает, как на селекционном участке за три дня одну веточку крыжовника опылил, как в парниках выбрал занятие — веревочки резать для подвязки стеблей огурцов, как целое лето на практике удил рыбу. И когда он рассказывал все это, Аня и ее подруги задумывались; им казалось, что уже несколько лет он смеха ради проверяет на себе все виды казенного равнодушия. Он принесет бумажку — верят; болен, лежит в клинике — ладно, а только покажется — снова возьмут в шоры. Каждая его минута распределена, каждый час под опекой: лекции, беседы, семинары, конференции, культпоходы, каждая страница в книге обозначена «от сих до сих». Все решает одна показная активность, для формы, а что за аспирант, какой будет ученый, немногих это по-настоящему интересует. Вот только мать беспокоится.
В пронзительной смеси цинизма и нежности, в честности, с какой он называл себя «недоработанный материал», в скромности (потому что воевал-то хорошо, танкист с орденами, израненный, а никогда, даже Ане, не рассказывал о войне) Аня видела его силу, незаурядность; она была ему необходима, и казалось, что именно он должен совершить что-то большое и важное, на что не способны товарищи по курсу — ни милый Нефедов, ни другие. Но когда она так думала о нем, невольно хотелось представить и свое будущее, и возникало, какое-то беспокойство: как же быть, что же делать с Романом?
До самой глубокой осени она работала на заводе в Казахстане. Переписывались редко. Но когда вернулась с практики, Роман встретил на вокзале — и не один, а с целой компанией. Только успели завезти чемодан на квартиру, ему захотелось в ресторан, в «Аврору». Этого раньше не бывало. Аня отправилась с ними — два квартала в такси. Она рядом с шофером, а там, позади, кажется, четверо, вповалку; оттуда доносился пушкинский «Пророк» в исполнении Романа. Как будто не было у нее ни знойного лета, ни пыльных дорог в степи, ни звездного неба по ночам.
В «Авроре» она разглядела товарищей Романа. Оказывается, один из них был «виновник торжества», вислоусый, брюзгливый именинник. Назвал себя инспектором по котлонадзору, и был пьян, и повторял бессмысленно: «Меня эквивалент не интересует». Слева от Ани — молодой поэт, долговязый и румяный, довольный собой: только что закончил песенку смотрителя маяка для научно-популярного фильма. Еще был одутловатый, сивый старик, из бывших актеров, который хвастал: «Моей красоте Качалов завидовал», — и сетовал на судьбу, загнавшую в киностудию документальных фильмов.
«Зачем все это?» — хотелось крикнуть Ане. Но она терпеливо разглядывала свои загорелые руки или украдкой улыбалась Роману, потому что снова чувствовала, что нужна ему, нельзя ему без нее. А может быть, и неплохие люди? И вправду был когда-то хорош этот старый актер? Из бессвязного разговора поняла, что эти люди — товарищи Романа по киностудии, где он устроился научным консультантом по фильму, помогает делать сельскохозяйственный журнал. Поняла также, что ему грозит исключение из аспирантуры.
— Исключать меня невыгодно, — говорил Роман поэту. — Затрачены государственные средства. Хоть плохонький, а кандидат наук выйдет.
Аня устала с дороги и опьянела, и было досадно ей, что с Романом нельзя поговорить с глазу на глаз. А когда в пятом часу утра провожали ее гурьбой, актер взял под руку.
— Не часто мы с вами встречаемся. — Она не сразу даже сообразила, что впервые видит его. Он прижал ее локоть и сказал: — Вот околею, еще реже будем встречаться.
Аня засмеялась — в желтой предутренней мгле впереди слышался пьяный голос поэта:
Роман бредет в тумане.
Туман в башке Романьей.
Вот наконец-то правильные слова! Она смеялась, понимая только одно: снова бесконечно близок ей этот бредущий в тумане, пусть пьяный сегодня, а все равно самый сильный, самый искренний человек.
На зимних каникулах Шестаков повез Аню за город — побегать на лыжах. Он баловался этим тайком от врачей. Где-то в дачном поселке жили земляки Шестакова, студенты авиационного института, которым некая симпатичная пожилая актриса уступила на зиму вместе с дворнягой Дымкой старый особнячок. Федька и Саша внесли в актрисин дом студенческий беспорядок и жили, вернее — зимовали у шведской печки, обогревавшей две комнаты из пяти.