Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Во всяком случае, оба пайка давали профессору возможность не только сохранить свой хронометр, но и поддержать существование двух организмов, из которых первый принадлежал самому Благосветлову, второй же — законной супруге его Анастасии Андреевне.
Даже в самые тяжелые годы — девятнадцатый и двадцатый — профессор с точностью своего хронометра ежедневно посещал физиологическую лабораторию института точных знаний, хотя автор должен честно сознаться, что в этом не было решительно никакой нужды ни для самого почтенного ученого, ни для государства.
Ибо в лаборатории не было ничего, кроме голых стен и побитой химической посуды, на прозекторском столике покрывался прахом в летние и инеем в зимние дни до блеска обгрызенный крысами скелет последней собачонки, ставшей жертвой науки в декабре восемнадцатого года, и вообще всюду была сплошная мерзость.
Собаки же с девятнадцатого года стали предметом потребления не физиологии, а кулинарии, доказывая тем самым шаткость основных научных систем в переходный к социализму период.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
И занятное это дело!.. До чего после великолепного времени бури и натиска у каждого писателя накопилось материала. Так вот и прет, так вот и лезет, — удержу нет.
А происходит все это, друзья читатели, оттого, что несколько лет подряд, последовав совету Гейне, мы оглушительно били в барабаны и лобызали маркитанток, а слова прятали внутрь себя глубоко, бережно, потаенно, как скупой рыцарь свои дукаты. А когда барабаны отгремели, принесли мы собранное домой, а мешок-то сразу и прорвался. Вот и сыплется золото неудержимой струей, звенит, хохочет, плачет, и все хочется сразу, чтобы все высказать, ни о чем не забыть, не упустить.
Можно сказать заранее, что ненадолго нас хватит при таком мотовстве. Годика два — и так опростаемся, что хоть новую революцию затевай для получения сюжетов.
Автор должен извиниться за свое совершенно неуместное лирическое отступление. Это роковое наследие от любимой двоюродной тетки. Очень лирическая была, покойница.
Профессор уходил на службу ежедневно ровно в четверть десятого утра. И никогда не позволял себе отступления от этого правила, хотя бы на две-три минуты. К этому времени дежурные жильцы дома, обитавшие в комнатах, выходящих на улицу, прилипали к подоконникам, отхлебывая с отменным удовольствием республиканский кофе из пережаренных зерен ржи.
Как только сгорбленная фигура профессора показывалась на тротуаре, — зимой в длинном пальто с енотовым воротником, летом в трубчатых коломянковых штанах, — жильцы спешно заканчивали кофепитие и выходили в свою очередь.
Их выход немедленно замечался другими глазами, видневшимися за мутными стеклами квартир. Так шло из дома в дом: с беспрерывной последовательностью появлялись на улице человеческие экземпляры, и пущенная в ход профессором машина гражданского долга жителей Большой Монетной начинала работать с изумительной правильностью.
Профессор, постукивая палочкой, проходил на набережную реки Ждановки, поднимался во второй этаж и дергал ручку звонка.
Дергать приходилось всего три раза, после чего цепочка звякала и профессора впускал внутрь престарелый страж, по имени Нестор. К этому историческому имени природа постаралась прицепить надлежащую фамилию — Котляревский.
Вследствие, этого в лаборатории не раз происходили недоразумения, а однажды заехавший на мимолетный осмотр какой-то блуждающий комиссар, пробежав глазами список сотрудников, был потрясен до слез.
— Как? — сказал он прочувствованно. — Академик Котляревский сторожем? Что это значит? Неужели ему не нашлось более подходящего занятия? Я назначу немедленно расследование, и виновные понесут наказание по всей строгости. Республика не может допустить такого преступного неуменья использовать людей науки!
С трудом удалось убедить разволновавшегося комиссара, что нет причины для его гнева и что Нестор Котляревский, хотя по документам параллелен академику, но не имеет высоких научных заслуг последнего.
Открыв дверь, Нестор Котляревский почтительно кланялся профессору и говорил всякий раз: «Желаю здравствовать, господин профессор», — на что профессор неизменно отвечал: «Здравствуйте, товарищ Котляревский».
По этому поводу автор позволит себе высказать заключение, основанное на личном наблюдении, согласно которому, при одинаковом возрастном цензе, люди, стоящие на низших ступенях общественной лестницы, гораздо консервативнее в своих привычках, нежели высокоразвитые индивидуумы.
Профессор проходил в кабинет и некоторое время, закутавшись в пальто, сидел в кресле и с неослабевающим вниманием рассматривал длинный порез в пыльном сукне стола. Через полтора часа он вставал и шел в лабораторию, усаживался у прозекторского столика и там с не меньшей любознательностью исследовал взором скелет собачонки. В продолжение еще трех часов, уходивших ежедневно на это занятие, он грустно вздыхал несколько раз и растирал озябшие руки. По истечении этих часов Нестор приносил три чахлых полена. Одно из них он раскалывал топором на кафельном полу, предусмотрительно ставя его в ямку выбитой плитки, чтобы не портить кафель в других местах. Расколотое полено совалось в буржуйку, долго чадило, заставляя профессора и Нестора задыхаться, но наконец накаляло железные стены, и в течение часа два жреца науки грели пальцы в жизнетворящем тепле. По прошествии еще часа профессор прятал под пальто одно из оставшихся полей, Нестор — другое, и они выходили вместе, как только профессорский хронометр отмечал истечение законного шестичасового срока труда.
В бурные годы это называлось научной работой высокой квалификации.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
С окончанием романтической эпохи в городах вновь появились часы и собаки.
Люди на Большой Монетной начали спокойно кейфовать на выстиранных настоящим жуковским мылом простынях до того момента, как дружелюбная стрелка на их глазах подходила к урочному времени, и не бегали больше к окнам. Многие же дошли до столь счастливого состояния, что вовсе перестали обращать внимание на часы, ибо, кроме государственной службы, возродилось прежнее многообразие профессий, и одной из наиболее популярных стало состояние в списках биржи труда, не требовавшее учета времени, как бесконечное.
Профессор Благосветлов, неблагодарно забытый соседями, продолжал, однако, ходить ежедневно в свою лабораторию, по времяпровождение его в ней значительно изменилось. Порезанное сукно на столе в кабинете было зашито, появились пробирки и колбочки. На прозекторском столике каждодневно дрыгала лапками совершенно свежая собачонка, и звонкоголосые молодые республиканцы, под руководством профессора, обогащали отечественную науку новыми исследованиями. В пол вставили новую кафельную плитку, точно так же, как и в бок плиты в профессорской кухне, изувеченный двухгодичным расколачиванием ударной воблы.
В зимнее время в настоящей круглой печи трещали охапки сухих дров.
Переменился только сторож, так как Нестор Котляревский покинул возрожденную республику, несколько опередив своего знаменитого тезку, из какового события люди мистически настроенные могли бы сделать всякие выводы. Но новый сторож, Пимен, сохранил в своем имени историческую традицию, и таким образом порядок не был нарушен.
Существование организмов профессора и Анастасии Андреевны поддерживалось теперь персональной ставкой и индивидуальным кредитованием в ПЕПО, явственно утверждая превосходство государственного капитализма над военным коммунизмом.
Все шло бы совершенно благополучно, определяясь условиями бытия, и автору пришлось бы поневоле закончить рассказ на этом месте, если бы профессор не обнаружил в один из весенних дней, что шляпа, самоотверженно служившая ему с начала войны и бывшая свидетельницей величайшего в мире идеологического катаклизма, по количеству дыр не соответствует благосостоянию и процветанию республики.
В этот день Благосветлов, выйдя из лаборатории, изменил обычный маршрут и сел на трамвай, идущий в сторону проспекта 25 Октября.
Трамвай, позвякивая о рельсы и разбрызгивая с наглостью юного шкета мутные весенние лужи из-под гулких колес, привез профессора к Апраксину рынку и высадил в толчею граждан, метавшихся под галерейными аркадами, столь сходными с отверстием русской печи.
Проталкиваясь сквозь толпу и по не вытравленной еще привычке вежливо извиняясь, если задевал кого-нибудь локтем, Александр Евлампиевич, после глубокого раздумья, окончательно остановил свой выбор на витрине, где посреди обычных человеческих шляп и шапок красовалась, в виде приманки, неимоверной величины фуражища, способная вместить восемь профессорских голов.