Влас Иванов-Паймен - Мост
— Я давно знаю, что ты любишь майру. Теперь в городе, поди, будете жить вместе. Живите. Если ты до сих пор не любил меня, то я уж не смогу теперь привлечь тебя, заставить полюбить. Об одном прошу — ради бога, не показывайтесь на глаза нашим сельским вместе с майрой, чтоб здесь, на селе, не ходили о пашей семье плохие слухи. Сама не знаю, куда мне теперь деваться? Ваську надо вырастить и вывести в люди. Лишь бы не получилось так, что услышит сынишка злые толки и скажет: «Нету у меня атте!»
— Зря говоришь, Плаги. Никакой майры у меня нет, — возразил Семен, подавив нежданную грусть.
Плаги молча положила перед мужем на стол гребенку. Она хотела сказать: «Нюрину расческу нашла в твоем кармане, когда взяла зашить», но не могла произнести слова.
Семен понял все, опустил голову и, посидев какое-то время молча, печально произнес:
— Да, это Нюрина гребенка. Но я говорю правду. Нюры нет больше на свете. Только эта гребенка осталась на память. Да и она сохранилась потому, что случайно в тот день, когда Нюра погибла, эту гребенку воткнула себе в волосы Анук.
Стараясь быть понятым Плаги, а может, и потому, что до сих пор ни с кем не делился своим горем, Семен начал говорить и не мог остановиться. Подробно и по порядку рассказал он бедной Плаги историю своей любви, вспомнил и о том, как провожать его на войну Нюра приходила в Кузьминовку. Когда он передал, что сказала ему Нюра в лесу, сочувствуя Плаги и Васе, жена Семена не могла сдержать слезы: одна за другой текли они у нее по щекам.
— Нюры больше нет, — закончил Семен, — и праха ее не нашли, чтобы похоронить. Когда она тащила из-под пуль раненого Поликана, как раз разорвался снаряд. И оба исчезли, словно никогда их и не было…
Семен умолк и вышел из избы, медленно побрел по берегу реки в сторону Кивзюрта. До самого его возвращения Плаги потихоньку плакала.
Маленький Вася, заметив слезы матери, попытался ее успокоить:
— Не плачь, анне. Атте приехал, он опять приедет, привезет игрушки…
Мать попыталась улыбнуться, но не смогла и зарыдала уже громко.
В Чулзирме Тражук попытался у матери узнать об Уксинэ. Сабани почему-то особенно не распространялась, сухо заметила, что дочь Мурзабая в отцовский дом перестала ходить совсем. Мать от кого-то слышала, что Уксинэ скоро должна родить.
Тражук почему-то загрустил. Ему захотелось заглянуть к Мурзабаю. И повод был: надо рассказать о том, как пропал жеребец…
Мурзабай, оказывается, за все лето домой даже не заезжал, жил в Камышле.
В последний вечер Тражук сидел в новом доме, за столом и успокаивал мать, взволнованную отъездом сына в город.
В дверях появились две женщины. На руках у молоденькой кряхтел грудной младенец. В другой Тражук с трудом узнал Кидери. Узнал и удивился. Прежде Кидери напоминала Тражуку осыпавшийся куст боярышника, а сейчас она походила на яблоню в цвету: чуть пополнела, побелела, порозовела, даже губы стали пухлее и ярче.
Младшую сестру Кидери Тражук даже не мог вспомнить.
Подруге Уксинэ учиться не пришлось, и она мечтала, чтобы ее сестра Ануш, нянчившая сейчас ребенка Кидери, поехала бы в город.
— Воробьев хлопочет, чтобы в Самаре открыли для детей чувашских бедняков школу, вроде гимназии, — сказал Тражук. — Как только будет эта школа открыта, так сразу напишу тебе, — пообещал он.
— Писать письма ты умеешь, только вот отсылать — не мастер, — не могла не уколоть Кидери. — Для меня там не найдется школы? — спросила она сердито. — И я бы поехала учиться.
— И ты хочешь учиться?! — удивился Тражук.
— Учится же Анук Ятросова, почему же мне не смочь! — с вызовом сказала Кидери.
Тражук теперь не боялся «этой настырной девки», чувствовал себя свободно. Он взял у Ануш младенца Кидери и стал легонько подбрасывать. Малыш, видимо, принял Тражука за дедушку, вцепился Тражуку в бороду.
Мать забавлялась не меньше своего ребенка.
— Дери, дери за бороду Тражука мучи, — приговаривала Кидери, смеясь.
Хозяин вышел проводить нежданных гостей. Ануш с младенцем на руках вышла первая.
В сенях Кидери вдруг остановилась:
— Постой, и я попробую, — сказала она и на самом деле схватила Тражука за бороду. — Ты написал из Камышлы дурацкое письмо и думал этим отделаться от меня! От мужа-дурака, хоть он и вернется домой, я все равно уйду. Теперь Советская власть… Как только чуть подрастет сын, сразу приеду в город. Жди. Или боги куда-нибудь на край света, только в село больше не приезжай!
Дерзкая женщина приподнялась на цыпочки и крепко поцеловала в губы изумленного Тражука. Затем, так и не услышав от него ни слова, побежала.
9
Грохот пушек уже не доносился до Чулзирмы. Фронт, подкативший весной к Верблюд-горе, переместился на сотни верст. Не слышно стало и слова «Колчак». Не говорили ничего и о Дутове. В письмах с войны упоминается какой-то Деникин, а иногда называют каких-то врагов никогда ранее не слыханным словом «казары». Они, «казары» эти, оказывается, не так уж далеко, верстах в ста пятидесяти, — от Чулзирмы к югу.
С войны письма приходят редко. Ждут, ждут солдатки — нет весточки. Элим-Челим опять начал стращать своих снох, что-де, погодите, скоро женюсь.
Палли вернулся было из леса, а в самом начале лета и его призвали в Красную Армию. От него письма еще идут, а вот Киргури писать перестал.
Неунывающая Праски обеспокоилась, но пока не очень-то горевала. И в прошлые годы, бывало, муж подолгу не писал. А когда письмо пришло, нашелся и сам Киргури. Нашелся и — снова потерялся: словно в прятки играет… Потому-то не убивается пока Праски. Не только от Киргури, но и от других, призванных вместе с ним, писем нет как нет.
«Не сразу же все, в один день, погибли», — утешает себя Праски. — Теперь, что бы ни было, я не виновата, пусть пеняет на себя. Другие, вернувшись с солдатской службы, больше года жили в селе. Многие отделились, построили свои избы. Теперь их жены от свекра или там от свекрови не зависят. А он вернулся домой, пожил четыре месяца и поминай как звали, в лес подался. А теперь армия. Я и сама могу убежать, не удержат…»
В голове Праски всегда дул ветер. А на этот раз уж не Анук ли повинна в том, что Праски мечтает о самостоятельной жизни?
В пору летней страды Анук приезжала из города, работала в поле. Однажды попыталась собрать молодых женщин. Пришли только солдатские жены. Говорила им Анук о том, что Советская власть освободила, раскрепостила женщину, что теперь жены равноправны с мужьями. А те думали о другом, у них совсем иные заботы: «Когда мужей отпустят домой? Когда кончится война?»
Разошлись с собрания и забыли слова Анук. И только Праски все это крепко запомнила. Став «равноправной с мужчиной», она перестала слушать свекра, грубила невестке, начала варить в баньке кумышку. Сама сварит, сама и пьет.
— Дура! — укоряет свекор. — Огда власть не запрещала, не варила. А что теперь? Хочешь в тюрьму угодить.
— Пусть сажают, не… страшусь, хоть… умышкой отведу д… ушу, — отвечает Праски, как всегда передразнивая Элим-Челима.
…Девятнадцатый год не принес облегчения Советской республике. Иностранные государства изо всех сил старались погубить молодую республику.
Отголоски гражданской войны, словно волны разлившегося моря, захлестнули и Чулзирму. Весной всех, кому исполнилось девятнадцать, призвали в Красную Армию. Как раз перед страдной порой ровесники Румаша, распевая солдатские песни, через Ольховку строем отправились в город.
Мужчин в селе снова поубавилось. Захар Тайманов как в воду канул. Вскоре и Шатра Микки уехал.
«Камунов всех на войну забирают. У Советской власти выдохлись силы», — поговаривали на селе.
А другие высказывались иначе:
«Камуны сами добровольно уходят на войну. В деревне работали ради народа, теперь пошли защищать народ».
Эти говорят без страха, открыто перед всеми. Те — с опаской, шипят исподтишка…
Не вернулся из города Шатра Микки, сельский Совет остался без руководителя. Как раз в это время приехали в село люди, которые весной отбыли к Колчаку за деньгами.
Насчет девяти чулзирминцев, сидевших в тюрьме, уездные власти терялись, не знали, что и предпринять. Весной Кутяков отправил их из Тоцкого на усмотрение здешнего трибунала. Бумаг с ними не было. Никто не знал, за что их судить…
По показаниям самих крестьян, среди них были одни бедняки и батраки. Один говорил: «Бедняк. Меня Пуян-Танюш позвал как свидетеля». Другой уверял: «Батрак я. Меня хозяин заместо себя отправил». И — смех, и — горе. Самим им вроде доверять нельзя (к Колчаку за деньгами отправились!), но и документов, доказывающих их виновность, никаких нет…
В конце концов самому Захару Тайманову и пришлось вызволять своих злополучных земляков. Он, выручая их, даже не упомянул о бумажке ревкома, промолчал и о бунтарском сборище весной. По настоянию Захара их отпустили, а с самого Захара взяли подписку, как с поручителя.