Йонас Авижюс - Потерянный кров
«Когда подойдут связывать руки, вмажу этому курносому — и за автомат… Если погибать, то лучше от пули».
— Жаль, Нямунис, что не ухлопал тебя в начале войны. Был случай, — тоже с иронией ответил Адомас.
— Хочешь разжалобить? Не старайся, ничего не выйдет.
— Знаю. Для того и явились, чтоб сводить старые счеты. Удивляюсь, как это Кяршис еще жив. А может, сегодня, проходя мимо, и его вздернули?
— Твоя сестра этого не стоит. Из-за нее я курице бы шеи не свернул. — Марюс хрипло рассмеялся. — По правде, мне и тебя жаль: все ж млекопитающее из класса двуногих. Но ничем не могу помочь: убийц и предателей мы уничтожаем.
— Сами при этом будучи предателями… Кому ты служишь? Этому чужаку?
Марюс презрительно усмехнулся.
— Героя из себя строишь? Каждая сволочь, припертая к стенке, со страху обделывается до ушей или корчит из себя смельчака. А результат в обоих случаях один. Вот сидят люди; может, не видели, как ты бродил по колено в крови, но знают, что давно заслужил петлю. Никто не посочувствует, не наденет мученический венец, не старайся.
— Но и тебя не оправдают, — огрызнулся Адомас, не глядя в сторону, но четко представляя себе вытянувшееся лицо господина Дизе. («Вот как умирает настоящий литовец, господин немец!») — От чьего имени ты судишь? Я не признаю советской власти. Для меня только одна власть законна — власть независимой Литвы. Она пока в Америке, но моя нация здесь, дома. Я служу своей нации…
— Помогая немцам уничтожать ее?
— Нам друг друга не переубедить: мы служим разным хозяевам. Могли выбрать золотую середину, как Гедиминас. Ладно, что поделаешь, не вышло… Но я не жалею, что выбрал Гитлера. Все-таки служить культурному барину приятнее, чем нищему мужику…
Скрипнула дверь. На пороге появился партизан.
«Если не удастся погибнуть от пули, через минуту буду висеть рядом с Кучкайлисом, — подумал Адомас. У него мелькнула мысль, что на счету Марюса они не первые, что он, Марюс, тоже замарал руки кровью, и на душе даже теплей стало. — Нет, все, что я сделал, было неизбежно, так и должно было случиться. Я убивал, защищая себя, здоровую часть нации. И мало убивал: не пощади я тогда Марюса, сейчас не стоял бы под дулом его автомата».
Марюс повернулся к вошедшему, который моргал, ослепнув от света, словно желая получше разглядеть труп, болтающийся под люстрой.
— Чего тебе, Медведь?
— Что-то неладно, товарищ командир. Надо закругляться!
— Заводите машину!
— На ходу, товарищ командир.
Фрейдке с белобрысым, не дожидаясь приказа Марюса, шагнули к Адомасу. В тот же миг звякнуло окно, за вышибленным стеклом мелькнул приклад автомата и раздался испуганный крик:
— На дороге машины! Немцы! Быстрей!
Глава третья
Лишь после того как хлопала дверь прихожей («Ушел! Наконец-то…»), для Милды начинался день. Хоть до обеда, когда он забежит перекусить (правда, это теперь случалось все реже), она побудет наедине со своими мыслями, не видя этого ставшего совсем чужим человека, которого она в равной степени ненавидела и боялась. Но ведь и жалела тоже. Это чувство было совсем некстати — оно мешало принять решение, — но она ничего не могла с собой поделать. Слыша, как он буянит за стеной или что-то бормочет, как ночью открывает шкаф, звенит рюмками, она представляла себе его несчастное, пьяное лицо, и ей становилось больно до слез. «Он этого не стоит, он недостоин сочувствия», — твердила она себе, но бывали минуты, когда она едва сдерживалась — хотела ворваться в его комнату и выхватить из рук бутылку. «Неужели я люблю его?» Но тут же испуганно отгоняла такую мысль. Она видела себя в тупике, откуда могла выбраться только чудом. И верила: случится, должно же случиться что-то, ледяные заторы нерешительности в душе растают, и ее вынесет наконец в широкие воды. Не знала, что именно произойдет, ничего не планировала, но женским чутьем угадывала скорое освобождение. И вот несколько дней назад она почувствовала в себе что-то необычное. Не поверила поначалу, даже не подумала, что вот оно — чудо, которого она так долго ждала, отдавшись воле провидения. Хотела пойти к доктору Минкусу, но, сама не понимая почему, отложила визит на завтра. Потом перенесла его на следующий день. Стыд? Может быть, немножко и это, хотя Милда относилась к таким вещам достаточно трезво и не одобряла женщин, которые слишком уж ревностно придерживались запретов христианской морали. Какое-то другое, более сложное чувство — она не могла разобраться в нем — заставило ее отбросить такой, казалось бы, простой, наиболее приемлемый выход. Она удивилась, что у нее будет ребенок. В радостной тревоге она смотрелась в зеркало («Мать… Неужели эта женщина похожа на мать?..»), не испытывая больше ненависти к Адомасу. И жалость к нему пропала, и страх. Все чувства прошли, осталась лишь брезгливость, с которой мы вытаскиваем во двор отслужившую мебель. И у нее стало легко на душе, когда вчера осмелилась наконец сказать: между нами все кончено.
Ночью она спала плохо. То и дело просыпалась, и каждый раз первой мыслью, еще в полусне, было: «Я свободна!» Она не думала перебираться в деревню к Гедиминасу. Может быть, и сделает это когда-нибудь, но не сейчас. Слишком уж привязалась к городу, а еще больше — к своему дому, саду, словом, ко всему, что ее окружало, и сниматься с места не было ни охоты, ни сил. Деревня страшила ее, она ведь сбежала оттуда. Еще она стеснялась отца Гедиминаса и боялась, что крестьяне не поймут и осудят ее. Милда не представляла себе, как сложится ее жизнь, но, привыкнув жить сегодняшним днем, не думала о будущем, надеясь, что все решится, само собой, как только родится ребенок. Гедиминас ее любит, и это главное. Ничего она так остро не ощущала, как жизнь, завязавшуюся в ней. Не скоро, еще не скоро… Будет весна… Май, а то и начало июня… И явится он, странный крохотный человечек. Слабое, беззащитное существо, выросшее из твоей плоти и крови, как побег из корней большого дерева. Ты можешь погасить ее, занимающуюся в тебе жизнь, но не сделаешь этого, потому что она нужна тебе, нужна позарез. До сих пор ты была придатком к другому, а теперь от тебя будет зависеть кто-то. Надо же иметь кого-то рядом, чтобы, потеряв все, не остаться ни с чем.
Так сказал тогда Гедиминас. Не совсем так, но нечто в этом духе: «Мы можем лишиться родителей, близких, друзей и все-таки не будем одиноки, если не утратим себя. Человек должен удержать в себе самого себя, чтобы, потеряв все, не остаться ни с чем».
II«Это обо мне», — подумала она тогда. Стало тоскливо, — она испугалась этих загадочных слов и, решив, что неправильно поняла, попросила еще раз прочитать стихи.
Опушка пламенела березами, тронутыми первыми заморозками. Бабье лето шагало по оголенным полям, затянув серебристой пеленой паутины потускневшее ржище. Небо тоже было какое-то поблекшее, словно поношенное, хотя и без облачка, хотя жарко, по-летнему, светило солнце.
«Да, это обо мне», — мысленно повторила она, когда Гедиминас еще раз прочитал стихи. Запрокинув голову, она долго смотрела в небо, слыша гогот улетающей гусиной стаи, но не видя ее.
— Деревья заслоняют, — разочарованно сказал Гедиминас. — Осень… Осень…
— Почему ты думаешь, что у меня никого не осталось? — спросила она с притворным равнодушием, хотя сердце билось с такой силой, что она сама слышала его удары. — Мать, правда, умерла, отец женился на другой, нет настоящих друзей, но еще есть ты… Еще есть…
Он удивленно воззрился на нее:
— О чем ты?
— Эти стихи — обо мне, Гедмис.
— Ну и ну! — Он рассмеялся. — Ты не обижайся, но у меня и в мыслях этого не было, когда писал.
— «Мы нагишом на божий свет явились, в руке — медяк, дарованный судьбой. Меня, как всех, им тоже одарили, но потерял медяк я свой. Я нищим был под царским одеяньем, и дом родной стал для меня чужим, и сердце отвернулось, что любило…» Да, Гедмис, я не сумела воспользоваться своим медяком.
— Ничего удивительного, если б я написал и о тебе, — поэту положено воспевать любимую, — но эти стихи ты не присваивай: в них судьба многих, в том числе и моя, — серьезно ответил ей Гедиминас. — Стоит ли удивляться, что и ты нашла в них себя? Вряд ли есть на свете человек, который доволен тем, как прожил свой век.
— Не утешай меня, Гедмис… Не стоит. Год назад я бы посмеялась над твоими стихами или в лучшем случае зевнула бы. «Но потерял медяк я свой…» Подумаешь, нашел о чем плакать! Жизнь для того и дана человеку, чтоб ею пользоваться. Но теперь я уже не та, Гедмис… Может, оно и плохо, может, потому и «сердце отвернулось, что любило…».
— Ну что ты выдумываешь! Это уже болезненная подозрительность!
— Знаю, теперь уже знаю: надо было жить совсем не так. Не с того я начала… А с чего надо было начинать? Адомас в раздражении всякий раз попрекал меня бургомистром. Мол, детскую любовь предала… А он-то? Катре Курилка рявкнула, и Адомас — в кусты. Да, что греха таить, другая девушка его бы ждала. Любовь умеет ждать. Но любила ли я тогда Адомаса? Мне только казалось, что люблю, а на деле — просто блажь. А как же. Сын богатых хозяев, верховод в гимназии…