Иван Уханов - Свет памяти
Маленькая, сухонькая, беспомощная, почти старушка, она теперь вызывала во мне не ненависть и не сострадание, а холодную строгую жалость, с какой смотришь на глубоко провинившегося человека, который понял вину, но на исправление которой нет у него уже времени.
И незачем мне наказывать Анфису, думал я, не надо мстить ей, она жестоко наказана собой, своим одиночеством, материнским счастьем Марии Савельевой, моей матери.
— Ну что вы, теть Анфис? Зачем? — успокаивал я, поглаживая ее по худенькой, как у подростка, вздрагивающей спине.
Только теперь во всей полноте открылось мне вдруг безотрадье, весь грустный смысл ее жизни, догорающей на одиноком пустыре, который она сама создала возле себя. Ведь предметом ее любви всегда была она сама.
...Я сложил хорошую русскую печь. И в часы нашего совместного труда вел с Анфисой доброжелательные разговоры, понимая, как много тепла нужно ее избе, а главное — ее женской душе, которую она так бездумно выстудила.
На прощание она дала мне наказ:
— Хвораю я часто, Коленька. Скоро, видно, помру. Избу и добро отпишу соседям... А перину мою высокую пускай вынесут в поле за рощицу и развеют по ветру. Пусть перышки птицы на гнезда разберут, пусть греются...
РОДНЫЕ ВЗГЛЯДЫ
Иду по заново застраиваемой деревенской нашей улице — дороге воспоминаний.
Хорошо мне и немножко грустно: нарядная новостройка будто норовит притуманить память, запутать следы в прошлое, в детство. Будто та, давнишняя, старенькая, как моя мама, деревенька нагримировалась, сменила наряд и хочет, чтобы ее не узнали.
Однако легко угадываются знакомые ее черты. Вон бревенчатый, с позеленелыми опорами мосток, с которого мы когда-то ныряли в тихую воду Кармалки; у старой мельницы все те же матерые тополя, с темными пятнами грачиных гнезд; в овраге за школой такие же разбойничьи заросли крапивы и лопухов...
Но главное — люди. Встречи с земляками высветляют забытые картины недавней твоей жизни, расщедряют память, она становится богаче, вместительней...
Возле библиотеки встретилась Алевтина Сергеевна, учительница. Она такая же хлопотливая, быстроглазая, только в росте, кажется, уменьшилась, и походка у нее потяжелела. Встретил учительницу — и будто жаром обдало: теряешься, краснеешь перед ней как за невыученный урок. И тут ни бравый вид, ни модные твои костюм и галстук не выручают: ты опять тот шкодливый, веснушчатый, «способный, но с ленцой» Коля Савельев, а она снова та строгая, добрая, всезнающая и насквозь видящая тебя Алевтина Сергеевна.
Отчего это волнение, этот тихий трепет стыдливости?
Вечером у нас людно. Мама настряпала всего. Стол дорог мне именно этой собственноручной ее стряпней.
— А ты ешь, Коленька, ешь. Бледный-то, изнуждился с учебой, — говорит мама и, скрестив на груди руки, с тихой и светлой улыбкой глядит на меня, как на больного, у которого теперь здоровье пойдет на поправку.
— Всех бы сейчас за стол, — шепчет она.
Весело бывает в нашем доме, когда собирается вся семья. А сейчас из всех детей возле мамы только трое: старший брат Сергей с женой, сестренка Варя, да вот я подъехал. Остальные кто где: в райцентре, в городе.
За столом рядом с мамой сосед, дядя Матвей. На его худощавом лице краснеют глянцевитые бляшки — следы сильных ожогов. Когда дядя Матвей смеется, видны его ровные, поразительно белые зубы. Вставленные зубы. Свои он потерял на фронте. В Ключевку Матвей Трофимович Елфимов возвратился в середине войны, жестоко израненный в боях под Курском. Ступню левой ноги ему оторвало, там же и контузию получил. Теперь у него возле уха приставлена этакая черненькая пуговка с тоненьким проводком. Перед сном дядя Матвей отцепляет от ноги короткий кожаный протез, снимает «ухо» и все аккуратно раскладывает возле себя, Кто-то в шутку однажды назвал его «раскладушкой». В глаза не называли, ну а за глаза люди остры на язык.
— Пока наш «раскладушка» соберет себя по частям, опять в зиму без дров останемся, — ворчливо шутили бабы, встречаясь иногда с неторопливой хозяйской осмотрительностью дяди Матвея, бригадира. Помню, в поле я воду к тракторам на лошади подвозил. Мне лет двенадцать было, а гнедая совсем преклонных лет. Идет и дремлет, все руки оборвешь, пока ее бежать заставишь. Сделает одолжение, потрусит метров сто и опять заупрямится, идет себе дремлющим шагом. Сидишь на телеге, жара, как в духовке, обмакнешь голову в бочке с водой, будто воскреснешь. Однако прохлаждаться некогда. Мчится навстречу всадник. И словно холодком обдаст тебя: «Дядя Матвей, бригадир!» Подскакивает: лошадь в мыле, сам в поту, коричневый, одни зубы да глаза сверкают.
— Что тихо едешь? — спрашивает криком.
— Кнута нет.
— Где кнут?
— Потерял...
— Где?
— Не знаю.
— Где последний раз штаны снимал? Под каким кустом?
— У оврага, кажись...
— Вот и дуй туда, там твой кнут! — дядя Матвей отдает мне своего рысака, вскакивает на телегу, берет в руки вожжи и не успевает вымолвить слова, а уже старая кобылка — вот диво! — почти с места пускается в рысь. А я скачу в обратную сторону, к оврагу, и — о чудо! — нахожу кнут в самом деле под тем кустом. Возвращаюсь, догоняю дядю Матвея, он молча пересаживается на своего рысака, с сердитой улыбкой окидывает меня и мчится на желтый взгорок к комбайнам. Он похож на Чапаева. Его все любят и боятся. Его слова как боевые приказы.
Говорили, например, что Матвей-раскладушка, хоть и бригадир, а Ксюху, жену свою, до сроку заездит. Нисколько бабу не жалеет. Мог бы подыскать местечко потеплее. Нет же, гонит ее в самый прорыв, как штрафную роту. Сено косить, солому скирдовать — тетя Ксеня впереди всех идет, в трескучий мороз барду со спиртзавода подвозить скотине — тетя Ксеня первой быков запрягает, а уж в хлебоуборку она денно и нощно на ногах. Причем на самых неладных участках, где пот и слезы прольешь, и мат-перемат услышишь.
Зато по дому дядя Матвей все главные дела брал на себя. Не гляди, что колченогий: сам дров наколет, баню истопит, хлев почистит, скотину накормит, а случалось, и корову подоит...
Тетя Ксеня сидит рядом с мужем. Широкая в плечах, руки крупные, добрые. Лицо загорелое, здоровое — ни угорьков на нем, ни отечных подглазниц и лишних морщин, простое и гордое лицо, какое бывает у семейных женщин чистой, трудовой жизни с толковым любящим мужем.
Разговор за столом идет все больше о нас, молодых. Много хорошего ныне делается на селе для молодежи. Нам бы ценить это. Так нет, в город норовим драпануть. Дядя Матвей недоверчиво поглядывает на Варю, хотя упрекнуть ее не в чем: не первый год доярка, заочно учится в сельхозинституте.
— У председателя, — говорит он, — вечор твою младшую подружку Настеху Кулькову упрашивали, ульщали: Анастасия Петровна, голубынька, одумайся. Кем ты в городе-то будешь! Кому ты там без специальности нужна?.. А тут у тебя подруги, родители, дом. А главное — профессия, почет... И, думаете, она поняла, оценила, что Павел Иванович чуть на колени перед ней не встал? Шиш. Я, говорит, комсомолка, в широкую жизнь хочу, а вы мне, товарищ председатель, дорогу заслоняете. Разве это по-партийному?.. Ишь как умеет, соплюха! А сама бросила своих коров, даже Дарью Игнатьевну не захотела с курорта подождать. Бросила и уехала.
— Если по-хорошему не отпускали... — Варя защищает подругу.
— По-хорошему? Да как можно лучше-то? — дядя Матвей с изумлением разводит руками. — Павел Иванович ей: «Скажи, Настенька, чего тебе не хватает? Иль заработок мал?» — «Хорош заработок», — отвечает. Председатель еще ласковее к ней: «Аль те пойти некуда? Пожалуйста — новый клуб, кафе у нас». Молчит девка, крыть нечем. А председатель все приноравливается: «Может быть, нарядов у тебя мало? Так к осени свое сельское ателье откроем. Только заказы давай». А Настеха-то в ответ: «На что мне наряды! У меня их полный шифоньер. Только кому эти наряды показывать? Коровам?» Во как! Видели: ей и показывать-то себя здесь в Ключевке некому.
— Ну женихов у нас и впрямь не густо, — говорит Сергей.
— Смотря для кого, — сердится дядя Матвей, лицо его все более краснеет, глянцевитые бляшки старых ожогов становятся почти незаметными на нем. Вся суть его нынешних упреков укладывается в один вопрос: да как можно от нынешней деревенской нашей жизни за лучшей ехать, от добра добро искать?
— Другое время нынче, Матюша... Были годы — из деревни уезжали от бедности, теперь от богатства. Да-а, теперь хлеба вдоволь наелись, только у человека кроме желудка еще и душа есть, — мама норовит уладить спор.
— Втемяшат себе каприз... Раз, два — и смотались, — горячо продолжает дядя Матвей. — Да ежели все так выкаблучиваться начнут, кто ж тогда народ кормить будет?!
— Настенька десятилетку закончила, — осторожно пробую осадить дядю Матвея, — по телевизору своих сверстниц на стройках, в цехах, у приборов, у станков видит. Ну, а у нас тут...
— А у нас на ферме, — подхватила Варя, — главная техника: вилы да лопата.