Павел Зальцман - Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник)
Вдруг он увидел дорогу и услышал топот. Ехала повозка; ее вез маленький черный мул, быстро стуча копытами. На козлах сидел худой человек, одетый в черное.
Яков, который был напуган, хотел спрятаться, но не успел.
– Ты что здесь делаешь, малыш, – крикнул человек, – куда идешь?
– Домой, – отвечал Яков.
– А откуда?
– Из Шлангенвальда.
– Что, – воскликнул человек, останавливая мула, – неужели ты был в Шлангенвальде? Ведь там живут людоеды!
– Да, – сказал Яков, – я был в розовом домике, в голубом и желтом. Там есть еще черный домик…
– Ну и что же, – сказал человек, – в этом ты тоже был?
– Нет, в этом не был, – сказал Яков.
– И тебе любопытно? – спросил человек.
Тут Яков вспомнил о письме, вынул и сказал:
– Интересно, что здесь будет теперь? Прочтите.
Человек стал читать:
– «Дорогая и многоуважаемая фрау Ульрика! Как вы поживаете? Все так же ли несравненно вы готовите вкусные блюда? Помня нашу старую дружбу и зная, как вы любите детей, я уговорил этого мальчика у городских ворот передать вам мое письмо. Вы увидите, что мальчик хотя и маленький, но зато пухленький и румяный. Он вам понравится. Вы можете его…»
Дойдя до этого места, он усмехнулся и взглянул на Якова. Яков весь съежился и молчал. Человек, переведя глаза на письмо, продолжал:
– «Вы можете его… нашинковать и стушить с капустой, или засолить, или прокоптить и запечь в тесте. Обратите внимание на язык, может быть, вам придет охота сделать холодец из ножек или отбивные в сухарях. Во всяком случае, я уверен – что бы вы ни придумали, блюда будут выше похвал. Остаюсь глубоко уважающим вас и преданным вам Вальтером Фляйшем. P.S. Как ваше драгоценное здоровье? Не беспокоит ли вас сосед из черного дома?»
Человек опять ухмыльнулся. Потом он сказал:
– Ну, садись, малыш, я тебя подвезу.
Он стегнул мула и к вечеру довез Якова до самого его дома.
– Спасибо, – сказал Яков, сходя с повозки. – Прощайте.
– До свиданья, – ответил человек и поехал дальше.
Яков попал как раз на праздник. Родители ласкали и угощали его, но когда сошлось много детей и начались игры и танцы, Яков стоял у стены, озабоченный и задумчивый. Через три дня он должен был возвращаться к хозяину. Три дня прошли. Родители проводили Якова до леса, и он пошел.
Как только он остался один, он стал думать о черном домике и гадать, что там могло быть.
Пройдя половину дороги, он сошел в траву, вошел в чащу и пошел по лесу. Начинало темнеть. Он как будто узнавал знакомые места. Да, то одно, то другое дерево он уже видел. Вот под этим он пережидал дождь. Яков пошел быстрее, уже в темноте. Он решил спуститься в деревню ночью, пробраться к черному домику и только заглянуть в окно. Он весь горел от любопытства и нетерпения. Скоро он узнал ту поляну, где встретился с дровосеком. Но вокруг было темно. Он никак не мог найти спуска и все натыкался на кусты. Тогда он улегся под деревом и заснул.
Когда он проснулся, было светло. Он вскочил на ноги и огляделся. Перед ним была чаща. Ни спуска, ни деревни не было. Он ошибся. Яков пошел наудачу и пришел к дороге.
Когда он уже подходил к городу, он вдруг услышал из-за поворота дороги топот.
Через минуту оттуда выехала повозка, которую он сразу узнал. Худой человек, одетый в черное, кивнул ему и сказал насмешливо:
– Когда ты надумаешь еще раз, то сворачивай с дороги не вправо, а влево, если идешь из дому.
– Ничего не надумаю, – отвечал Яков смущенно. – Прощайте.
– До свиданья, – сказал человек.
Яков вернулся к хозяину.
8 декабря 1946
Отражение
Двое (Флоренция). 1939. Б., тушь, перо. 20x14
Конечно, самое приятное – повторять то, что было. Лучше не упускать. Повторение не дается.
Помню только, что встретились мы первый раз вечером. Помню темноту. Темнота, как известно, сдвигает вещи – те, что освещены. Нам было прекрасно тесно. Тесный круг. Я хорошо чувствую, что почти сразу стало только вдвоем, – отдельно. Близко. И эта милая сладость – пожалуй, и все, что есть.
Да к тому же и трамвайное кольцо над рекой. Осенние листья в воде и маленький фанерный ларек с пустыми кружками – закусочная, уже пустая. Все это замыкало. Но почему она была там поздно – этого сам черт не поймет.
У нее была большая клетчатая сумка в руках. Она ожидала. Видимо, трамвая. А я вышел оттуда – пил пиво – и глядел на нее. Но издали и без надежды. Она сядет в трамвай, и ее не будет. Значит, она уже тогда сразу мне понравилась. И вот теперь мы вместе. Это было невероятно. Тогда ей было двадцать семь лет.
Только мне очень противно, что у нее всегда толчется народ. Но я и не к тому еще привык и готов был простить что угодно.
Я тогда был растерян и благодарил бы за каждое ласковое слово, да и без слов. За прикосновенье, за то, что она пускала к себе. Хоть просто посидеть, ее увидеть. А тут эта история – как настоящий сон. Мне это и теперь кажется невероятным.
Но при этом, наученный горьким опытом, я вел себя хитро – вовсе не показывал, что мне неприятно. Я даже несколько раз, – сперва, – удивлялся, что я это умею. Но скоро оказалось, что особых причин не только ревновать, а и просто беспокоиться – нет.
Правда, людей бывало много, и это злило меня, но они расходились. Все почти сразу. Все это были большей частью мужчины, и мне не известные. Она не знакомила меня. Все одного пошиба – с апломбом, с золотым зубом или в пенсне, с блестящей булавкой в галстухе или с чересчур эффектным перстнем на пальце, с монограммой. Я запомнил одну булавку, золотую, с маленькой отшлифованной, как будто стеклянной головкой. Радиотехники, эстрадники, баритоны, с франтовато зачесанными лысинами и сильным духом одеколона, – кто их разберет, какое-то дерьмо. Они любили играть в преферанс или рамс. Вечером – селедка. Выпив холодную рюмку, они отставляли палец, любуясь перстнем.
На первом же ужине я был обижен, когда мне пришлось заткнуться куда-то в угол, в то время как один из гостей, с большими залысинами и вылезшими манжетами – запонки слоновой кости, – был посажен в середине стола, и она не сводила с него глаз. Нежный голос, произносящий: «Вот этой колбаски».
Конечно, мне было и стыдно, но и не до того. Вместе с тем я решил, что недовольством не много возьмешь, и только смотрел с изумлением, как она улыбалась ему, открывая свои беленькие зубы. У нее были белые, ровненькие зубы с каким-то молочным налетом, как бывает у маленьких детей. Я каждый раз повторял: частенькие и чистенькие.
Какое же удивление могло что-нибудь сделать? Я был согласен на все, не мог поверить, что мы будем вместе, будем одни и что тесный круг повторится. Каждый раз это было как какое-то чудо. Но мне было мало. Мне хотелось всего: и осенних листьев в воде, и уходящего ночного трамвая (беспокойная тоска – вот она уедет), и клетчатой сумки в худеньких руках. А днем, только я не видел ее, меня смущало недоверие, как во сне, когда видишь самую близкую сонную близость, а верить – вполне не веришь. Я и не хотел всего – мне так казалось, – я только хотел еще на десять минут – в углу – держать ее руки.
Кстати, она часто выпутывалась и убегала. И все к гостям. Надо еще сказать, что она очень любила вещи.
Через несколько дней я, как это бывало не раз, сбежал от карт и от их разговоров в проходную комнату, узкую, с одним окном. Я даже не зажигал света. Остановившись у окна, я уставился на улицу. Довольно узкая улица, где она жила, кое-где даже поросшая травой, была в это время темной. Только два-три окна освещены.
Внизу витрина парикмахерской, горевшая, видимо, всю ночь. Над нею, почти напротив моего, – окно какой-то квартиры, которое я уже несколько минут, не отрываясь, рассматривал, так как все было хорошо видно.
Ничего особенного, впрочем, не было. Даже странно, почему я так уставился туда.
Правда, я был растревожен, минутами внезапно счастлив, изумленно счастлив, и вместе с тем раздосадован, обижен и просто задумался.
Там стоял стол, накрытый не очень свежей голубой «чайной» скатертью, вокруг простые венские темные стулья. Висели стенные часы в футляре красного дерева. Дальше буфет, – можно было разглядеть, кажется, даже модерновые цветочки на матовых зеленых стеклах. Фикус в деревянной кадке и тому подобное. Ничего особенного. Совсем в глубине полуоткрытая дверь и рядом диванчик; и портьера двери – табачного цвета и тоже с модерновыми плюшевыми стеблями – отброшена и заложена за его спинку. За дверью было темно.
Но удивительно во всем этом было вот что: эта квартира и это окно находились не совсем, не точно напротив моего, а немного наискосок – направо. Таким образом, больше была видна не левая, а правая стена этой комнаты. Окно же было широкое – французское, с отведенными тюлевыми занавесками, так что все хорошо видно.
И вот я сообразил, что эта комната не одна. То, что сперва казалось стеной, было, видимо, проходом или проемом, потому что там виднелось, – правда, как будто более тускло, – еще помещение. Вот тут-то, приглядевшись, я и удивился. Там было точно то же, что тут: такой же стол с голубой клетчатой скатертью, венские стулья, сквозной вырезанный черный фикус, буфет. В глубине дверь; но я совсем оторопел, когда разобрал, что и у этой двери портьера немного подобрана и закинута на стоящий рядом диванчик.