Юозас Пожера - Рыбы не знают своих детей
На дворе уже совсем темно, хотя всего четыре часа. Зима, зима… Во всех окнах горят огни. Они светятся словно сквозь дымку. Это туман. При сильном морозе он будто льется в лощины, скапливается в низинных местах, а поселок и стоит в долине реки. Днем и ночью не переставая топятся котельные, и длинные, высокие трубы выбрасывают в небо черный дым, а промерзший воздух теснит его снова к земле, оттого и снег всюду почернел, подернулся пленкой сажи, а ноздри пощипывает от запаха горящего угля. Юлюс бы заметил, что Природа-мать таким образом воздает тем, кто загрязняет атмосферу — дышите, голубчики, сами сделали воздух таким, сами и потребляйте. Юлюс — как он там один?
В помещении аэропорта — ни души. Тусклая одинокая лампочка слабо освещает и без того неуютную комнату с запачканным полом. Лишь от окошечка кассы пролегает узкая полоска света настольной лампы, которая рисуется мне неким мостом надежды, перекинутым в мою прежнюю жизнь. Неимоверно, прямо-таки зверски радуюсь, узнав, что смогу вылететь хоть завтра утром. Прячу в нагрудный карман билет и думаю, чем бы занять оставшееся время. Если бы не лютый мороз, можно было бы прогуляться по поселку. Но и здесь, в этом неуютном зале ожидания, мне трудно быть одному. Мне надо видеть людей.
Дверь маленького кафе оказалась распахнутой настежь. Можно было подумать, что посетители задыхаются от жары и проветривают помещение. Однако люди за столиками сидели в шубах, растирали руки, а иногда подносили ко рту сложенные лодочкой ладони и отогревали их дыханием. Я устроился в углу, откуда хорошо видел весь зал и всех входящих. Раскрыл меню, хотя и без того знал наизусть, что в нем значится: шницель из оленины, гуляш из оленины, котлеты из оленины… Совершенно верно. За полгода ничего не изменилось. По крайней мере здесь. Зато выбор спиртных напитков такой, что в глазах рябит. А полгода назад ребята готовы были последние штаны отдать за стаканчик корейского «Самбека». Интересно, завалялась еще здесь эта пакость? А то как же! Что ж, надо бы хлебнуть этой отравы — с чего начали, тем и кончим. На прощанье. И не стоит мучить себя. Не я предал Юлюса, а скорее он сам предал людское братство, сбежав от людей в тайгу. Я лишь вовремя прозрел и осознал, что никогда и никуда не смогу убежать от себя и от людей. А он — отщепенец. Сам не знает, к чему стремится, ведя такую жизнь. Неужели он действительно верит, что человечество способно отказаться от цивилизации, отринуть все ее преимущества и вернуться к тем временам, когда человек жил в полном и невозмутимом согласии с природой? Но ведь этого не было никогда! Во все времена человек лишь брал у природы, а сам ничего не давал взамен. Так было и так будет во веки веков, ибо у человека нет иного выхода. Тьфу! Я опять, как Юлюс, озабочен судьбами человечества. Что за напасть? Положа руку на сердце, должен признаться, что высказывания Юлюса, и сам он, покинутый там, в тайге, и его записи в красной тетради глубоко засели во мне и не скоро еще отпустят… Целый вечер я просидел один за столиком, а казалось, будто Юлюс сидит рядом и мы продолжаем наш бесконечный спор… Потом я вернулся в зал ожидания, придвинул лавку к трубам центрального отопления, сунул под голову рюкзак и попытался уснуть. Всю эту долгую ночь я провел в полном одиночестве. Наконец начали собираться пассажиры. Кто летел еще дальше на север, кто — на юг, на запад…
— О! Наш интеллигент!
Я обернулся. Предо мной стоял Иннокентий Крутых, тот самый бригадир, с которым Юлюс заключил пари на выгрузке каравана. Я не сразу узнал Иннокентия. Он был расфуфырен похлеще эстрадного артиста: не то в югославской, не то в болгарской дубленке, на голове красовалась соболья шапка, а ноги утопали в оленьих торбасах эвенкийской работы, на толстой каучуковой подошве. Хоть на демонстрацию мод посылай! Узнав, что я прилетел вчера из тайги, один, а Юлюс остался там, Иннокентий возликовал, точно выиграл в лотерею по меньшей мере «Жигули» или хотя бы швейную машину. Он расцвел, как май-месяц, похлопал меня вполне панибратски по плечу и несколько раз оживленно повторил, что он так и знал, что иначе и быть не могло — ведь с таким чокнутым, как Юлюс Шеркшнас, ни один нормальный человек не уживется. Я невразумительно обмолвился, что с ним действительно нелегко, что Шеркшнас правда чудак, каких мало. Иннокентий Крутых с наслаждением глотал мои слова, точно я кормил его конфетами. Потом положил руку в меховой варежке на плечо стоявшей рядом женщины в собольей накидке.
— Что, Галина, разве я не говорил?
Лицо у женщины было безучастное — она ни радовалась, ни огорчалась, только повела плечом, стряхивая руку Иннокентия, и в тот же миг я догадался, что Галина — это и есть та девушка, с которой когда-то был близок Юлюс. Тем временем Крутых взахлеб рассказывал о странностях и причудах Юлюса, о его неспособности идти в ногу с жизнью, о витании в облаках и полном неведении относительно того, что происходит на белом свете. Его жена слушала, опустив глаза, а когда Крутых умолк, подняла голову и сказала:
— Не знаете, а говорите… А то, что Юлюс Шеркшнас чудак… господи! Было бы на земле побольше таких чудаков…
И она замолчала, словно мысленно прикидывала: сказать нам еще что-нибудь или лучше не надо. Она пристально глянула на меня и отошла, а Иннокентий пошел за ней. Я смотрел на них и думал, с досадой думал: есть на свете и такая категория мужчин, которых жены не любят, а лишь терпят около себя, а они, олухи, полагают, что покорили женщину своей мужской неотразимостью. Был когда-то и я таким постыдно слепым, самоуверенным — вроде этого Иннокентия.
Я зарегистрировал билет, сел в самолет и с облегчением заметил, что Крутых с женой сидят довольно далеко от меня. Никто не будет приставать с разговорами, не помешает спокойно обдумать все, что произошло.
Эпилог
В Литве зима ничем не напоминала зиму. Даже под Новый год не выпало ни снежинки, всюду была слякоть, по небу без конца ползли низкие и тяжелые, набрякшие сыростью тучи, рассеивая унылую осеннюю морось. Эта зима осталась в моей памяти как затяжная хворь. Развод с Дорой был трудным и болезненным. Но небо все чаще голубело, все больше появлялось на нем чистых проплешин — окошек в синеву, сквозь которые пробивались солнечные лучи, согревая землю. В апреле солнце начало припекать, как в разгар лета, скверы оделись яркой зеленью, на глазах лопались почки на деревьях, а к концу месяца белыми облаками вспенились черемуховые заросли над рекой, пригородные сады… В один из таких дней я нашел в почтовом ящике повестку в милицию. В кабинете за письменным столом сидел полноватый капитан с седеющими волосами, остриженными ежиком. Я подал повестку, капитан взглянул на нее и сказал:
— Вас-то я и жду, товарищ Вилимас. Садитесь.
Я сел. Но капитан не спешил. Он переложил стопку бумаг с одного края стола на другой, потом сцепил пальцы обеих рук и пристально глянул на меня.
— Вы знакомы с Юлюсом Шеркшнасом? — наконец вымолвил он.
— Да, — ответил я.
— Хорошо, — вздохнул, словно обрадовавшись, капитан. — Вам придется рассказать все, что вы знаете об этом человеке. Полагаю, не надо напоминать вам, что за ложные показания…
— Понятно, — кивнул я и спросил: а что случилось?
— Юлюс Шеркшнас пропал.
— Как это — пропал?
— Пропал без вести.
— Ничего не понимаю.
— Вы — человек, который последним видел Юлюса Шеркшнаса живым. Поэтому мы и хотим узнать у вас о его исчезновении.
— Честное слово, ничего не понимаю, — растерянно пробормотал я.
— Вы были с ним в тайге?
— Был. Но скажите мне, что там случилось?
— Я вам уже сказал: пропал без вести.
— Как пропал?
— Именно это нас и интересует. В конце марта вертолет вылетел за ним в тайгу, но Шеркшнаса там не оказалось. Пилот оставил ему записку, что прилетит через неделю, но и через неделю не застал никого в зимовье. Тогда была выслана специальная поисковая группа, но и она вернулась ни с чем… Ну, а вы Шеркшнаса видели последним. Придется вам все рассказать.
Я рассказал все откровенно, как на исповеди. Следователь задумался, потом проговорил:
— Кажется, вам придется снова слетать на Север и показать все места, где вы бывали с Юлюсом Шеркшнасом… А покамест возьмем с вас подписку, что никуда из Вильнюса не отлучитесь без нашего ведома…
Я расписался на небольшом листке бумаги и ушел. Лил дождь. Крупные капли расшибались о мостовую, и вскоре улица превратилась в реку. Мутная вода неслась по мостовой, заливала тротуары. Прохожие прятались в подворотнях, а я ступал по лужам, охваченный каким-то небывалым, странным чувством: мне казалось, будто я и есть та одинокая рыба, которая не знает не только своих детей, но и себя самой… Оглушительно грянул гром… И в тот же миг молнией вспыхнули в моей памяти слова, когда-то произнесенные Юлюсом: «Когда двое встречаются на долгое время, не на день, не на два, то неизвестно, какая чаша весов перетянет — на счастье они встретились или на беду». В самом деле, было бы в сто раз лучше, если бы наши пути никогда не сошлись. Обоим было бы лучше — и ему, и мне. Нет, о нем сейчас трудно что-либо сказать. Но в конце концов, он сам выбрал себе такую жизнь. Я ему не навязывал. Это я угодил в эту историю точно муха в простоквашу: и рад бы выбраться, да ноги вязнут… Чего доброго, еще дело заведут. А что — капитан со мной разговаривал точно с преступником. Будто я укокошил Юлюса и зарыл где-нибудь в чащобе или закидал мхом. Выходит, если ты последний видел Юлюса Шеркшнаса живым, то ты и отвечай за все: и за то, что знаешь, и за то, что в страшном сне не снилось… Интересно, они пустят меня одного на Север или — повезут? Только этого еще не хватало! А ничего не поделаешь. Господи, как бы я хотел, чтобы все это было недоразумением и все бы обошлось. Но мои желания еще ничего не значат. Они — ноль. Мечта отрубленной головы — вот что такое сейчас мои желания и мои уверения. Никто их не поймет, да и слушать никто не станет. Ничего не поделаешь… Как говорил Юлюс, за свой характер мы часто вынуждены расплачиваться чистоганом, по счету, который нам предъявляет жизнь.