Виктор Лихоносов - На долгую память
Они разошлись.
Мать увезла Толика в Алма-Ату, сдавала его несколько раз в детский дом, он сбегал, она посылала его на вокзал, учила притворяться беспризорным, чтобы подобрала его милиция. Ребенок мешал новому мужу.
Физа Антоновна только что зажила по-человечески, уже стала привыкать к Никите Ивановичу, снова насела на нее бабья забота — стирать мужу рубахи, выряжать на работу, день проводить в хлопотах по дому или на базаре, и уже не отчаиваться при мысли, что как-то надо добывать сено: в доме был хозяин, ему и вертеться. Успокаивала ее на первых порах и старательность Никиты Ивановича. Он тоже вздохнул легче, даже лицом посвежел, торопился с работы домой натаскать воды, почистить у коровы, наколоть дровишек. Физа Антоновна стирала, гладила, обшивала, по нескольку раз белила печку и, когда он, помывшись, садился у окна к столу, старалась угодить, покормить свежим и потом убрать возле рукомойника, возя тряпкой под табуреткой и рассказывая, где была днем, кого видела и что продала-купила; не раз они прикидывали, чего приобрести из одежды на выходные дни, причем всегда спорили. Никита Иванович из вежливости отказывался наряжаться, перехожу, мол, и в этом, лучше жене что-то справить и сыну, чтобы соседи не тыкали пальцем, не злословили: мол, не успел войти в сиротскую избу, как она отдала ему отцовские костюмы и рубашки, — Физа Антоновна тогда соглашалась повременить.
Подпив, Никита Иванович пускался в обещания.
— Физа! — вскрикивал он, поднимая в руке вилку. — Вот пусть Демьяновна будет свидетелем: через год нам вся улица позавидует! Первым делом разодену тебя как принцессу, будешь, ёхор-малахай, на базаре варенцом торговать в шелковой шале, как цыганка, в ухо повесим сережку из чистого золота, вон у Утильщика мало ли вся-
кого добра валяется, пойду (чего там, мелочёшка) кину ей в чулок две тыщи. Смеешься, старенька, а я тебе говорю точно: позавидуют нам. Ладом позавидуют. Они все босяки и ничего не понимают в колбасных обрезках… А как отпуск, старенька, в Сочи поедем, куплю тебе купальник, поедем людей пугать… Верно, Демьяновна?
— И меня возьмите, — сплевывала Демьяновна семечки и хихикала. — Я буду бутылки из-под пива сдавать.
— А это уж от тебя зависит, ёхор-малахай. Как твой Демьянович решит: опасно тебя, девку, пускать?
— А он давно знает, что я любого залягаю.
— В Большой театр повезу старушку. «О, Ольга-а, отда-ай мо-ой па-ацелу-уй!»
— Там таких, как мы, не пускают. Там в таких нарядах являются, а я в чем — в фуфайке, что пятый год таскаю?
— Ничего, будешь у меня не хуже королевы. Не сразу Москва строилась. Да, жить можно. Кто соломку в лапках тащит, кто мешок муки несет. Старенька, гадом быть, раз уж сошлись — постараюсь. Лишь бы это дело (щелк по горлу) не подкачало. А чо? То ли мы беднее других? Вот как живет русский Никита, смотрите, гады, во, я моряк, и вся ж… в ракушках! Хуже мы, что ли, Утильщика, забор покрасил, подумаешь! Было бы здоровье! Садись, Демьяновна, поближе, Никита Иванович зря не трепется. Наливай!
— А я, сваток, так и сразу поняла: ты с себя скинешь, мне отдашь.
— Э-э, язви тебя, хитра-а, хитра, сучка. Ну уж для тебя разве, ладно, себя обижу, а тебе отолью, — и оп подлил ей из своей рюмки водочки. — Ладом, ладом. За мозоли! Видишь мозоли? Никита Иванович покажет вам.
Неожиданно он сказал как-то вечером о Толике. Он получил известие о прибытии сына через родителей, и в тот день явился докой поздно, лег, не обмолвившись, без ужина в одежде поверх одеяла, да так и уснул. Еще два-три дня оп ходил помрачневший, охотнее во шлея в хозяйстве, как-то чаще спрашивал: «Физа, тебе помочь?» И Физа Антоновна помаленьку догадывалась, что он из-за чего-то переживает.
«Может, задавил кого да не сознается, — думала она. — Гоняет машину не дай бог».
Наконец он открылся. Пришел опять крепко выпивши, не умываясь, сел возле печки, тяжело сопя кривым толстым носом, следя за женой, мывшей после молока глиняные крынки.
— Чего это ты зарядил каждый день? — хотела уже поругаться Физа Антоновна. — Денег некуда девать?
— А чо нам деньги… Деньги трава, корове под хвост.
— Вот новое дело. Вокруг денег вся жизнь вертится. Ни шагу не шагнешь. Нонче за деньги и ценят.
— Ста-аренька… Богаче, чем есть, человек не будет. Была бы голова и дети здоровые… — с некоторой хитростью намекнул Никита Иванович, — а остальное… — махнул он рукой. — Подумай, ладом подумай, чо я сказал.
— Да ты выпил, так начал выкамариваться. Ну чего такое?
— Толик, сын мой, приехал… — сказал он. — Как ты на это посмотришь?
— Как я посмотрю… — мгновенно окаменела Физа Антоновна. — Ты хозяин теперь… Не знаю.
Она скоренько вышла, будто бы понесла ведро в сенки, на самом же деле скрылась от растерянности, хотела подумать, потому что жизнь внезапно осложнялась.
«Война проклятая», — первое, о чем подумала она и тихо заплакала. Она принимала Никиту Ивановича одного, но чтобы жить вчетвером — такого уговору не было. Толик же, поняла она, приехал жить. Ее смущало не то, что придется стирать лишние рубашки и полнее заливать кастрюльку к обеду. Она тужила о своем Жене. Кто-то же говорил из грамотных: в большом государстве, где есть много наций, главная, дескать, нация ущемляет своих единокровных ради маленьких, отрезает им от себя лучший кусок. Так и в семье с разными детьми. Она, Физа Антоновна, по своему мягкому, доброму характеру и в угоду хорошей молве вынуждена будет кое в чем отказывать своей родной кровинушке: ладно, мол, свой, он поймет, перетерпит и не обидится, и если не сейчас, то после оценит материну разумность: создала новую семью, надо же ее укреплять. Неродное — оно капризное. Положишь все силы, ни с чем не посчитаешься, а потом, когда минуют трудности, не дай бог, как в один прекрасный день заявят: а чего мы от тебя видели хорошего, ты чужая тетка, ради себя да сына своего жила, была неродной, неродной и осталась. Да и самого Никиту Ивановича она к этому времени еще не раскусила как следует, пока только обещал много, правда, и старательность есть, но обещаний больше, чем дела.
Про себя она знала с первых же минут, что не откажет, потому что рядом со всеми ее осторожными женскими размышлениями вились, как мошки, мысли о Никите Ивановиче, уже не могла она переносить равнодушно его внезапное расстройство и мучения из-за сына, но все же согласилась не сразу.
— Буду, старенька, — сказал Никита Иванович, — как штык! Одной семьей, о, да там мы не пропадем. Слава богу, бычка за рога возьму и в землю упру, а где здоровье, там и деньги. Да мы, ёхор-малахай, вчетвером лучше Утильщика заживем. Женя, глядишь, кастрюльки тебе подтащит, Толик в стайке подчистит, я — печку растоплю. Если ты дозволишь, старенька, — стал он дурачиться, — если, ёхор-мохор, ваше величество доверит…
— Ты ж… сперва иначе думал.
— А что же ты думаешь, старенька, у меня сердце не болит? Как-никак, а он мне свой. Мать его то кобелей водила, то нашла брата себе… пододеяльного, а он кому там нужен? То, по крайней мере, я буду спокойный, уйду на работу, так знаю, что ты его и накормишь, и обстираешь, и по лбу щелкнешь, если не послушается, я вечером, чуть что, между глаз дам… Я тобой кругом хвалюсь: у меня жена — лучше нету! Я с тобой как у бога за дверями.
— Да я чо… — сдавалась уже Физа Антоновна, — я не против, лишь бы оно не вышло, как у людей бывает: тот себе, этот себе, переругаемся. Не хуже, как вон говорят: семь раз отмерь, тогда и…
— Отрежь кусочек свинятинки! Ха-ха! Нема долов, нема делов! Одинаково. Не послушают мать с отцом — по обоим палка походит одинаково. Жрите, ёхор-мохор, но долг уважения но забывайте. А там выучатся, старенька, с нас уже песок посыплется, глядишь — один да принесет на четвертинку, гадственный рот!
— Он, видно, и без пальтишка приехал, — сказала Физа Антоновна. — И на ноги, видно, ничего нету…
— На первое время вон в стареньких перебьется, а там справим. Худо-бедно, а в этот месяц я получу… тыщонки три! — прихвастнул оп.
— Он, сиди уж, лишь бы молоть…
Он сморкнулся в тазик под рукомойником, ополоснулся, прослоимся и обнял Физу Антоновну дурашливо, по-молодому, довольный, уже чувствуя полное согласие и отношении Толика, затем пустился скоморошно приплясывать, кривляясь под какого-то артиста, и наконец стал на коленки по-старомодному, лизнул языком по губам и заключил: «Если бы не мой бы Алексей, то Кипина Дунька замуж не вышла! И так, и сяк, и жизни сок, и тихо сыплется песок! Нормально! Нормально, ёхор-мохор! Так и заживем, никогда плакать не будем!»
Когда он уже покойно спал, раскинув поверх одеяла волосатые ноги с пухлыми жилками на икрах, в окошко торкнула Демьяновна. Она пришла с белой кружкой, как. бы по делу. По плутоватым ее глазам Физа Антоновна поняла, что Демьяновна знает об всем больше ее. Такая уж судьба была у Физы Антоновны: ничего ей не удавалось скрыть от людей, другие как-то умели утаить о себе либо секретное, либо плохое, и оттого вольнее им было осуждать чужих без зазрения, как говорится, совести.