Василий Коньяков - Далекие ветры
Хромовая шапка Александра Данилыча на морозе затвердела. Уши, жестко коробясь, завернулись кверху, и, когда Александр Данилыч поворачивал голову, они, как лопасти, двигались над каракулевым воротником.
У дощатых ворот учитель перехватил портфель и, глубоко просовывая руку в отверстие, откинул засов. Прежде чем зайти в избу, он открыл глухие воротца в хлев.
— Чушки, чушки, — успокаивал он, сторонясь.
Из темноты выбежали две свиньи, тяжелые и белые, как холодильники «Ока», и, утопая маленькими ножками в соломенном настиле, бросились к корыту.
Александр Данилыч похлопал одну варежкой по голой спине. Она присмирела, хрюкнула и начала поддевать носом корыто.
Я полагала увидеть дом учителя таким, какой представляю свою комнату в будущем. На столе газеты, журналы толстые. Стол — культ сомнений, культ поисков. К нему хочется спешить, хочется ему довериться.
Я не знала, куда сесть в комнате Александра Данилыча. То есть не то чтобы не знала, куда сесть, а видела, как хозяйка этого дома не отвела места для меня, непредвиденной. Слишком нетронута скатерть на столе.
Жена Александра Данилыча к нам не вышла. Она доставала из русской печки чугун с картошкой и, накрыв его тряпкой, сливала воду. Пар заполнил комнату, и, когда поднимался к потолку, потолок сырел. Лоб хозяйки покрывался крупным потом.
— Вам это все в новинку, — засмеялся Александр Данилыч. — Наверно, не одобряете. Моя Антонина Андреевна тоже сначала возроптала. А потом сама… Года три по-вегетариански жили. Как праздники, все мясо едят, а мы… И купить негде. В колхозе-то оно не всегда бывает, да учителям его и не продают. Мы подумали, подумали…
Я включился помогать Антонине Андреевне: привезти сено, корове кинуть — это уж моя обязанность. Как-то жить надо, если хочешь жить. Правда, с сеном проблема. Не дают косить. Я нынешним летом по истокам полазил, по кочкарнику, насшибал копенок пять, так председатель узнал и направил звено сметать. На конях не могли туда попасть, так одну копну в исток под ноги скидали, а четыре в одну кучу свернули. Хоть бы сухую — на пользу колхозу, а то ведь зеленую, сырую совсем. И все сгорело. Поругался, да что сделаешь… Говорит, колхозники возмущаются. Поддержки здесь никакой…
Александр Данилыч сочувственно пошутил:
— Надо думать, вы уже сами знаете, что булки растут не на кустах, а сало не в ящиках.
У знатока шпика журналов не было, поэтому я выписала себе на год сразу три и свою обязательную «Комсомолку».
29 ноября.
Здесь рано наступают сумерки. На стеклах снег — как замша. К пяти часам низкое солнце падает на окна, и на стекле проявляется четкий силуэт тоненького березового побега с наконечниками почек. Строга и неподвижна матовая голубизна рисунка. Только в углу звена, в незастывший ромбик, бьет холодный лучик и равнодушно сияет на стене. А на улицу носа не высунешь. Юрка, ты часто стал оставлять меня одну.
30 ноября.
На столбах главной улицы качаются от ветра жестяные тарелочки. Горит свет в каждой избе. На стенах коробки репродукторов с задрапированными кружками. Маячат молочной выпуклостью экраны телевизоров. Цивилизация в каждом углу деревенской избы. Жители к ней привыкли, не замечают.
…Выросла культура села… Откуда-то я знаю об этом. Еще звенит во мне веселым звоном музыка радиопередач «Воскресенье в сельском клубе»:
«Поднявшись материально, люди выносят свое радостное ощущение жизни на мир».
Отчего же вдруг знания мои кажутся мне бутафорными, а телевизоры, эти видимые атрибуты культуры, — только выросшим показателем достатка?
«Чушки, чушки…»
В клубе перед собранием мужчины собираются вокруг бильярда с шариками от подшипников.
— Ты не туда бьешь, — кричат мужчины парням, когда они «высаживают» стариков. Те уступчиво пережидают своей очереди, толкутся сзади. Кричат под руку.
— Люська не там живет. Заблудился?
— У него рука твердая. Не промахнется.
— Твердая, а дрожит. Папироской огонь поймать не может. Замерз. Иди погрейся.
— А где? Люська-то убежала.
— Во щелкнул! А ты замерз…
Я чувствую, что ни о чем не могу думать. Пытаюсь разбудить себя и понимаю, что сейчас ничего во мне нет, я ровная и темная, без единого огонька, как улица. Мне никто не задает вопросов, я ни на что не отвечаю. Будто людям все давно известно. Как жить? Наступает эмоциональная адаптация. Тупею. Так меня надолго не хватит.
Стало холодно. Сяду, подожду Юрку. Уже одиннадцать, а его нет. В колхозе тракторами с лугов сено возят, а он поехал проверять, сколько его теряется на дорогах.
Хорошо, что Юрка принес тулуп. «Разъездной, — сказал Юрка. — На морозы выписывают». Я греюсь, а он на весь день уехал в своей курточке. Милый Юрка. Как он бывает рад, когда мне весело! Сейчас допишу и растоплю печку — пусть он войдет в тепло.
Я подняла воротник тулупа. Шерсть пахнет теплом незнакомо и уютно.
За дверью что-то громыхнуло. Кажется, дрова развалили. Разговаривая, долго искали скобу. Юрка вошел первым. Он необычно пьян. Бодрился. Таким я его еще никогда не видела.
— Знакомься.
Во мне вдруг разлилась такая апатия, такая расслабляющая лень, что даже не хотелось поворачивать голову.
Юрка хмыкнул или произнес многозначительное «мда». Не раздеваясь, лег на кровать.
Второй продолжал стоять. В лохматой шапке, телогрейке, застегнутой на нижнюю пуговицу. Красный шарф, закрученный на шее, болтался сверху, Он молча разглядывал меня. Долго, с провинциальной неотесанностью. Дальше, кажется, не знал, что делать.
Потом покровительственно, будто утешая вздорного ребенка, сказал:
— Это я уже видел. У Сурикова… «Меншиков в Березове». Та же скорбь…
Меня взбесило. Ответила я что-то обидное. Оказывается, он был расположен к улыбке. Я заметила, как вздрогнул в его глазах смех, медленно начал сходить и исчез. Лицо стало жестко. О! Да у тебя характер… Хотел блеснуть эрудицией и… обидели.
Значит, ты просто с удовольствием глазел на меня? По пьянке.
— Ваш друг уже спит.
Он смотрел сумрачно. Я поняла, что он сейчас уйдет. Видно, легко обижаться себе не позволял, умел до конца все выслушивать.
Откуда бы это? Такое самомнение. Я поежилась.
— Идите домой… Правда…
Он посмотрел на Юрку, улыбнулся и ушел.
Еще один друг, с которым Юрка имеет дело.
Мне впервые захотелось расплакаться.
1 декабря.
— Юрка, что это был за тип?
— Где?
— Ну, который тебя притащил. За руку придерживал.
— А… В деревню приехал… К матери. Тетку Наталью Уфимцеву знаешь? Ее сын. — Юрка оживился. — Как-нибудь к нему сходим. Любопытный мужик.
— Пойдешь один.
— Обиделась? Во-первых, я не был таким уж пьяным. И тащить меня не нужно было. А вчера я действительно перемерз. Выпил… Катя, не надо мелочиться. Вчера ты мне не понравилась. И не будем больше об этом. А мужик этот, между прочим, художник. Нехорошо как-то получилось… Как он ушел?..
— Не на коленках…
Юрка искренне огорчился. Досадовал на себя.
Кто же он? Местный Ван-Гог?.. В районном кинотеатре рекламы писал? Надо полагать, мы его увидим на улицах с этюдником…
II
Я сижу перед новым загрунтованным холстом. Я боюсь его, боюсь смотреть на свои старые работы, потому что не сказал на них ничего точного. Я все придумывал. Сколько же лет я не жил в деревне? Армия. Учеба. Работа… Иногда летом наезжал сюда с этюдником, увозил чемодан картонов. В институте ребята завидовали: «У тебя неиссякаемая тема. Ты знаешь деревню». Я тоже так считал… Я знал деревню памятью семнадцатилетнего…
В летнюю жару на лугах я метал сухое сено. Оно сыпалось на распаренное лицо, на мокрую спину, кололо и разъедало. От солнца болела голова. А помню я только, как прыгал в неподвижную воду и долго не появлялся, расслабившись, отдыхал и наблюдал за своей тенью на просвеченном сквозь толщу воды песчаном дне. Течение тихо несло меня, неподвижного, распластанного. После обеда с ребятами отнимал черемуху у девчонок. Они кричали, вырывались.
— Ой уж! Вечно…
Смирялись, когда оставались без черемухи, обижались притворно. Но мы знали, что им все равно приятно. А потом в тени кустов, лежа животами на вянущем пырее, объедали с веточек ягоды. Язык делался вязок, неповоротлив, и чернели губы.
У тех девчонок теперь по трое детей.
За окном по укатанной дороге медленно громыхали два трактора. Передний бойко выкидывал в трубу упругие, долго не исчезавшие колечки — они падали за плетень в снег. Другой, прицепленный сзади, катился на безжизненных гусеницах. Тракторист подавал на себя рычаги, и трактор заносил массивный перед то в одну, то в другую сторону.
Я накинул телогрейку и пошел к стайке бросить корове сено.