Вениамин Каверин - Избранное
Именно эта мысль проходила через всю книгу — разнообразную, потому что Неворожин писал о Герцене и Леонардо да Винчи, о Гамсуне и Алексее Толстом. Но разнообразие было кажущееся, мнимое: все приводилось, чтобы опорочить «новую справедливость» (под которой, очевидно, подразумевалось революционное движение) и убедить, что в мире нет силы, способной заставить человека отказаться от «частной жизни», без которой «нет ни философии, ни религии, ни искусства». «Не для того же я страдал, чтобы страстями своими, злодействами и страстями унавозить кому-то будущую гармонию!» — так кончалась статья о Гамсуне, который наибольшей полнотой выразил себя, по мнению Неворожина, в Иваре Карено.
Да, это был не просто вор. Он был замешен на другом тесте, покруче.
3Разыскания Трубачевского оборвались в самом начале…
Это был последний день бара под Европейской. Знаменитый кабак, по специальному постановлению Ленсовета, прекращал свое существование. Нужно было почтить его память, тем более что начинались другие времена — трезвее.
Должно быть, завсегдатаи бара именно так поняли постановление Ленсовета, потому что в этот день бар был переполнен.
Трубачевский и сам не знал, как он забрел сюда. Он много гулял последнее время — вечерами на него тоска нападала. Он гулял и думал, думал…
Он думал и теперь, сидя в баре за чужим столом и машинально потягивая пиво. Стол был плохой, у самого оркестра, но оркестр не мешал ему, под музыку даже лучше было думать. И соседи не мешали. Они были, вероятно, воры, такие вежливые, немногословные, чисто одетые. А может быть, и нет. Он забыл о них через минуту.
Никто еще не знал, кто будет новым хозяином этого дома, но многое из его прежнего блестящего убранства уже исчезло. Голубые колпачки уже не горели над столиками, на этих столиках уже трудно было вообразить белую скатерть, и официанты ходили уже не в форменных курточках, а в чем придется.
Один из них, с мешковатой, знакомой спиной, все стоял, опустив голову, посредине зала. Его толкали, кричали ему, стучали кружками — он не отзывался. Наконец вздохнул, оглянулся, и Трубачевский вдруг понял, что это вовсе не официант, а Дмитрий Бауэр.
Пьяный и задумчивый, он двинулся наконец по косому проходу между столиками, забирая то вправо, то влево. Должно быть, он отлучился и теперь не мог найти своего места. Стул его был уже занят. Он подозревал это, потому что иногда без всякой причины останавливался перед кем-нибудь и смотрел прямо в лицо, недоверчиво моргая. Дважды уже нацеливались бить его, но он что-то беззвучно говорил и, качаясь, шел дальше.
Так добрался он и до того столика, за которым сидел Трубачевский. Он взглянул на него и улыбнулся.
— Вот это приятно, — приветливо сказал он, — знакомый.
— Что вам угодно? — чувствуя, как кровь то приливает к лицу, то отливает, спросил Трубачевский.
Один из воров расплатился и встал в эту минуту, и Дмитрий крепко взялся руками за спинку его стула.
— В том-то и дело, что ничего. Ни-че-го, как говорит…
Он не окончил. Но Трубачевский знал, кто так говорит.
— Отчасти потому, что нет ни одного места, — продолжал Дмитрий и осторожно сел, держась за столик. — Но и к счастью! Я заметил, что это — закон. Когда я вас вижу, потом всегда что-нибудь хорошее.
— Да?
— Да, да. Именно да. Вы правы… Извините, — торопливо и очень вежливо сказал он третьему за столом, хотя и не сделал ничего, за что следовало бы просить извинения.
Тот кивнул и молча показал на бутылку.
— Может быть, вам пива? — покраснев и помрачнев, спросил Трубачевский.
— Спасибо, нет. Я сам закажу. Мне сразу принесут. Меня тут знают.
И действительно, пиво принесли сразу, и к нему не горох, как другим, а соленые греночки.
— Прошу.
Вор взял гренок.
— Мне очень нравится, — помолчав, сказал Дмитрий, — что вы не кричите на меня. Это очень мило.
Трубачевский не знал, что сказать.
— Хотя, по-моему, между нами ничего и не было. Я, помнится, за что-то сердился на вас… Ах, ну да! Вы ухаживали за Варварой Николаевной, а я тогда думал на ней жениться.
О том, что и у Трубачевского были причины сердиться на него, он, кажется, забыл и думать.
— И женился. И напрасно, — тихо и не глядя на вора, делавшего вид, что не слушает, продолжал он. — Знаете, очень мало радости. Она, знаете, все еще долги отдает… Борису. А я?
Трубачевский встал.
— Вы хотите уйти? Я вас чем-нибудь задел? Тогда простите.
— Нет, но нам не о чем говорить, — мрачно возразил Трубачевский.
— Ну что вы! Нам? Прошу, — мимоходом сказал он вору, снова нацелившемуся на гренки. — Нам не о чем говорить?
— Вы просто пьяны.
Дмитрий обиделся.
— Ну, вот это… невежливо, — так же тихо, но уже неласково сказал он. — Вы злитесь на Бориса Александровича, а грубить начинаете мне. Скажите мне — почему вы поссорились с ним? Расскажите…
Переход этот был так добродушен, что Трубачевский невольно улыбнулся.
— Вы газеты читаете? — с живостью продолжал Дмитрий. — Наверно, нет. А я читаю. И, знаете, в каждой строчке, в каждой строчке, что вот это сделал не я и это не я, а я… очевидно, пропал. Человек мертвый, — вдруг с пьяным пафосом сказал он, — считающий себя живым только потому, что видит собственное дыхание в холодном воздухе.
— Это больше подходит к вашему приятелю.
— К Борису? Да, но ведь это почти одно и то же. Вы, я вижу, думаете, что вы и я — одно, а он — совсем другое. Ошибка! Ошибка! — повторил он и прихлопнул ладонью по столу. — Он — это и я. И вы. Ему даже легче, чем нам, потому что он последовательнее. Он вполне не согласен. А вы, например, не вполне. Вам хуже.
— С чем не согласен?
— С холодным воздухом, — оглянувшись по сторонам, шепотом сказал Дмитрий, — воздух холодный… Брр…
Оркестр заиграл, и Дмитрий сказал еще что-то — беззвучно, но с такой энергией, что лицо стало на минуту торжественным и напряженным. Потом замолчал и с тоской оглянулся вокруг.
Какие-то люди в пиджачках, спокойные и скуластые, давно уже кричали ему, делали знаки; он махнул им рукой и остался на месте.
Бледный, с отекшим лицом, он сидел, уставясь на толстого пьяного человека, похожего на льва в пенсне, который прежде дирижировал оркестром, сидя у себя за столиком, а теперь, к восторгу соседей, полез на эстраду. Музыканты смеялись. Никто не мешал ему. Но Дмитрий смотрел на него с отвращением.
— А сны?.. Какие сны! — сказал он со вздохом. — Казнь. Сегодня всю ночь. Какой-то молодой, безобразный, весь в коже, в ремнях. И сам, сам идет, только головой мотает, воротник тесен. Голова крупная, стриженая… Тяжело!
Толстяк все лез. Навалившись животом на барьер, он болтал ногами. Пиджак задрался, и весь толстый зад был виден. Косыми глазами Дмитрий взглянул на этот зад и вдруг рассвирепел.
— Сейчас, только сгоню это гузно, — сквозь зубы пробормотал он и, подойдя к толстяку, сдернул его за ноги на пол.
Все шло к тому, чтобы последняя ночь знаменитого бара окончилась глубоким скандалом. Скандал был написан на всех лицах. Он был слышен в раздражительных голосах, в самом стуке посуды. Он уже начинался здесь и там, но сходил на нет, кажется, только потому, что было еще рано. Дмитрий открыл его, и все зашумели разом, крик поднялся, из-за соседних столиков вскочили…
Но дело не вышло! Давешние люди в пиджачках, приятели Дмитрия, мигом растолкали толпу, окружили его и увели. Это были, должно быть, серьезные люди, которых отлично знали в баре под Европейской. В особенности один был страшен — с прямым пробором, с прищуренными глазами, с папироской, прилипшей к губам. Он что-то сказал своим — коротко и негромко, и минуту спустя из всей компании никого уже не было в этом доме — ни духу, ни слуху!
Трубачевский остался за столом. Непочатая кружка пива стояла перед ним. Он выпил ее залпом.
— Что же вы-то греночки? — вежливо сказал вор.
Это был пьяный разговор, и нечего было думать о нем. Но Трубачевский все думал: «Он — это я. И вы». Чепуха, не похоже! Но чтобы быть совершенно честным перед самим собой, он на одну минуту представил, что Дмитрий прав. Ему стало страшно.
С этого дня он бросил всякие разыскания и почти перестал выходить…
4Однажды он спал, завесив окно и накрывшись с головой одеялом. Отец только что вернулся с репетиции, он слышал сквозь сон его шаги в передней. Два часа… дня?
Ему приснилось, что кто-то стоит посредине комнаты и с укоризной качает головой. Отец выглядывает из дверей. В комнате вдруг появляется солнце. Он покрепче зажмурил глаза, надеясь во сне, что все это сейчас пропадет, а он будет спать так же спокойно, как раньше. Но отец вошел, а этот маленький и усатый, которого он видел в щелку между подушкой и одеялом, сердито засмеялся и полез на стул. Отец все говорил чушь, которую он не стал бы слушать и наяву, не то что во сне, но маленький — это было интересно — стоял на стуле и делал что-то загадочное руками.