Елизар Мальцев - От всего сердца
— Ну, уж ты скажешь! — Фрося рассмеялась. — Я сама не желаю: боюсь, душа из меня выскочит.
Груня не сдержала улыбки и, вздохнув, тихо проговорила;
— Теперь, девушки, держись!.. Я думаю, что Матвей на ветер слова не бросит. А нам нет никакого расчета переходящее знамя из своих рук выпускать.
— Ни за что! — в один голос сказали Фрося и Кланя.
Они быстро скинули ботинки я забрели в пшеницу. Стебли расступились, смыкаясь за спиной волнистым следом.
Ступая босыми ногами по теплой земле, Груня окунала руки в хлеб, бросая в подол выдернутые с корнем сорняки. Прошел по стеблям ветерок, и они зашептали о чем-то своем, бесконечном и неизъяснимо грустном. На краю участка Груня передохнула, разгибая спину, оглянулась на примятые стебли. К вечеру они выпрямятся. Вот если бы и она могла так легко забыть свое горе! Родион сказал: «Ненавижу!..» За что? Славило горло, в Груня, точно спасаясь, кинулась в пшеницу, рассекая зеленые, вспененные ветерком волны.
У шалаша ее поджидала Иринка:
— Грунь, тятя приехал.
— Гордей Ильич? Неужто правда? — Груня подбежала и обняла девушку.
— Правда! И Гриша… — губы у Иринки дрогнули, и она тихо досказала: — Без руки…
Груня судорожно прижала девушку к себе, и они молча опустились на сухую траву возле шалаша.
— Ничего, — тихо сказала Груня и вытерла жесткой ладонью одинокую слезу, выкатившуюся на румяную, обветренную щеку девушки. — Варя как-то говорила, что со многим можно мириться, лишь бы человек на душу не хромал…
— Да, она права. — помолчав, тихо согласилась девушка: густые белые ее ресницы затянула пленка слез, — у другого все есть: и ноги и руки, а приглядеться — пустой человек. А у Гриши душа красивая и богатая…
Картавый голосок ее звучал нежно, как воркованье. Иринка уже успела принарядиться в синее маркизетовое платье, повязать голову пестрой косынкой.
— Ты видела его?
— Нет. — Иринка с робкой надеждой оглянулась на Груню. — Боязно мне что-то…
— Глупая, неразумная! Да если бы мой Родион таким калекой приехал, я б радовалась…
Девушка испуганно поглядела на нее, и Груня, поняв, что сказала совсем не то, смутилась и замолчала. Но Иринка, верно, была глуха сейчас к чужому горю, потому что переполняла ее своя, еще не сбывшаяся радость. И Груня мгновенно оправилась от смущения, встала:
— Беги к нему, к Грише!.. Чего ты боишься? Разве забыла, как он тебе писал, что ему ничего не будет страшно, если только знать будет, что ты его любишь?.. Куда позовет, туда и иди с ним… За таким человеком хоть на край света можно.
— Да чего ты меня уговариваешь? — Иринка улыбнулась сквозь слезы. — Просто теснит меня что-то…
— Это тебя счастье теснит.
Иринка порывисто обняла и поцеловала Груню. — Спасибо! Неунывная ты моя!.. А знаешь, тятя, как через порог переступил, после родни сразу о тебе спросил.
— Дядя Гордей… — тихо, будто про себя, повторила Груня. — Наконец-то дождалась я его!..
— Ну, я побегу. — Иринка обвела покрасневшими глазами тихо колыхавшееся озеро пшеницы. — Я и в звено сегодня не пошла, потом нагоню. Вечером с Фросей и Кланей приходите к Черемисиным. Там и тятя будет.
Груня пришла с поля усталая, но все же стала собираться в гости. Надела свое любимое с девичества васильковое платье, достала из сундука шелковый полушалок, туфли. Распухшие ноги едва влезли в черные «лодочки». Долго мыла огрубевшие, с потрескавшимися пальцами руки, до жара терла сухим полотенцем щеки. А когда подошла к зеркалу, удивилась своей худобе. Из льдистой глубины с грустью смотрела на нее статная, нарядная, но, казалось, почти незнакомая женщина.
«Постарела ты, девонька». — Груня провела влажными пальцами по бровям, приглаживая их, в раздумье постояла еще немного, разглядывая себя, потом вынула из деревянной шкатулки зеленые, подаренные Родионом бусы. Едва нацепила, как вспыхнули глаза, порозовели смуглые скулы, и Груня, невольно любуясь собой, облегченно вздохнули: «Ну вот, и помолодела!» Она улыбнулась и озорновато подмигнула той, оглянувшейся на нее из высокого трюмо.
Радуясь нежданной перемене в невестке, Ма-ланья кскоса наблюдала за ее сборами. «Ну, слава богу, кажется, отошла баба! А то как неживая ходила. Не сглазить бы», — и старуха тайком даже сплюнула.
Любовно оглядывая Груню, она попросила напоследок:
— За стариком там следи, Грунюшка… А то с радости, что Гордея встретил, ног домой не дотащит.
— Приведу, если что, — сказала Груня. — Да и не такой он у нас горький пьяница, что вы, маманя, беспокоитесь?..
На улице было темно и душно, и Груня тревожно посмотрела в предгрозовое небо: толстые, будто отваленные лемехами пласты облаков скрыли звезды, ветер гнул в палисадах угрюмо шумевшие тополя.
«Как бы беды не стряслось! — подумала Груня. — Обошла бы хоть стороной».
Из темного проулка, сея пыль, вылетела белая, запряженная в легкую бричку лошадь, и кучер вдруг круто осалил ее.
— Будь ласковая, скажи; где тут проживают Васильцовы?
Фонарь бросил на бричку тусклый, беспокойный свет, и Груня словно онемела: на пышно взбитой охапке сена сидела, держа в руках чемодан, белокурая девушка, как две капли воды, похожая на ту, которую Груня видела в горенке на фотографии.
Девушка повторила вопрос, и Груня, чувствуя, как все начинает дрожать в ней, едва нашла в себе сил спросить:
— А вам кого надо из Васильцовых?
— Да Родиона Терентьевича!
Груня отступила от брички, точно отброшенная кулаком в грудь, и махнула рукой на свой дом.
Бричка проехала мимо, а Груня продолжала стоять, бессмысленно глядя вслед. Значит, она тогда была права. Соловейко приехала к Родиону, как жена! ОЙ, да что же это такое?..
Ее вдруг охватило безудержное, слепое отчаяние. Хотелось бежать, кричать, лишь бы не стоять на месте. Но едва Груня сделали несколько шагов, как ощутила противную, бессильную дрожь в руках и ногах. Спотыкаясь, она дошла до телеграфного столба, прислонилась к нему, и сразу заныли над головой провода, будто голосили от горя бабы.
Зашлось сердце, глаза кололо сухим жаром; Груня хотела плакать и не могла.
Из освещенных, распахнутых настежь окон черемисинского дома хлынула песня:
Снова замерло все до рассвета.
Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь.
Только слышно на улице где-то
Одинокая бродит гармонь…
Песня выпрямила Груню. Не помня себя, она нырнула в темный проулок и побежала.
Через минуту под фонарем остановился Силантий Жудов и, щурясь на светлые окна, слушал перевитые грустью слова песни:
Будто ищет в потемках кого-то
И не может никак отыскать.
С тех пор как Снлантий вернулся из армии, он ни к кому не навязывался со своей дружбой. Ему казалось, что односельчане делали вид, будто нет им никакого дела до его прошлого, но в их отношении к себе он чувствовал заметный холодок.
Силантию не доверили трактор, а всю весну он ходил за плугом, казалось, только затем, чтобы быть одному на пашне, поменьше мозолить глаза людям. Вспахивал он обычно за день больше всех в колхозе. Раньше о нем наверняка написали бы в газете, похвалили, поставили в пример другим, ко теперь все как будто настороженно присматривались к нему. Иногда ему хотелось остановить первого встречного, пригласить распеть бутылочку, но он не решался.
Порой являлось нетерпеливое, как боль, скручивавшее желание — бросить все и уехать. А дети? А Варвара? Нет!
И Силантий скрипел зубами, топал подступающую к сердцу мутную волну тоски, напрягался в работе, точно шел на виду у всех по краю невидимой пропасти.
Стоило ему почувствовать себя свободным, как он испытывал еще большие муки: жена сразу куда-то исчезала, вот как сегодня к Черемисиным, ребятишки сторонились, даже подарки и потачки не делали их более ласковыми.
Ты признайся, чего тебе надо,
Ты скажи, гармонист молодой.
Силалтий затоптал сапогом окурок и, сунув кулаки в карманы брюк, вразвалку зашагал навстречу льющемуся из окон свету и песне.
Но у калитки будто кто стреножил его, он повертел в руке железную скобку, подумал и, горбясь, присел на лавочку возле дощатого забора. Кому он нужен здесь, незваный гость?
А в избе пели песню за песней, легко и раздумчиво, будто плыли в безветренный летний вечер на лодке, доверив ее зыбкому, неторопливому течению.
На самом видном месте, как рулевой, сидел Гордей Ильич Чучаев — бритоголовый, в защитного цвета гимнастерке, на плечах темнели следы от погон, на груди празднично алели ордена. Загорелые, кирпичного цвета щеки его играли румянцем. Оглядывая улыбчивыми глазами гостей, до отказа заполнивших избу, заставленный бутылками и закусками широкий стол, Гордей Ильич изредка молодцевато подкручивал коротко стриженные гвардейские усы, седые, словно заиндевелые, и подмигивал дочери: «Ну, не бравый ли?»