Борис Мисюк - Час отплытия
— Папа! — Не слышит. Погромче: — Па-ап!
Отец осторожно отрывает ухо от баяна, медленно поворачивает голову, далекими-далекими глазами смотрит на Витоса, продолжая растягивать меха. Но вот глаза его возвращаются — из глубин ли, далей, узнают сына, вмиг теплеют.
— Витос! — он стряхивает с плеч ремни, кладет баян рядом, кивает на стул: — Садись.
— Да я на секунду, — говорит Витос, но все-таки садится и протягивает отцу письма.
— А-а, спасибо! — Отец, быстро взглянув на конверты, кладет их на баян. — А я посмотрел — давка, пережду, думаю.
Он видит в руках сына еще письма, но не спрашивает ни о чем.
— Понимаешь, Витос, прочитал я недавно в каком-то журнале о том, что закону ритма (а он во многих явлениях еще и не открыт) подчиняется жизнь и человека, и человечества, и всей вселенной. Понимаешь, все-все ритмично в мире — от настроения до звезд — пульсаров, или квазаров, как их там называют…
…И вот закон жизни этот, понимаешь. Витос, может выразить только музыка. Представляешь? — Отец кладет на баян ладонь, так нежно кладет, будто прикасается к дышащему темечку ребенка. — Вот так. — Он замолкает, улыбаясь мечтательно и удивленно. — И когда ты вошел, я как раз и слушал его, — он кивает на баян, плавно наклонясь в его сторону всем телом, — закон этот уловить пытался, понять поглубже.
Один мой знакомый, на базе работает, собирался когда-то поступать в консерваторию… в молодости. А потом решил идти в физкультурный. Ну, а ты как, не решил еще, куда идти?
— Решил, — очень серьезно отвечает Витос. — Ты же знаешь — на СРТМ.
— Нет, я про «потом» спрашиваю, про «после моря».
— А, нет… Но… может быть, тоже на отделение бокса пойду, в физкультурный то есть.
— Ну, молодчина, — чуть заметно улыбается отец. — А чем сейчас занимаешься?
— Та-а, — пренебрежительно машет Витос рукой и лукаво улыбается в ответ. — Огнетушители в подшкиперской заряжаем и красим… А сколько уже? — спохватывается он.
— Четверть второго, — отец, не выдержав, ерошит черногривую, такую горячую на ощупь голову сына. И Витос, рванувшись было сбросить руку отца, замирает от неожиданной ласки и, накрыв его руку своей, чувствует странное тепло, не то отталкивающее, не то соединяющее их руки.
— Бегу, папа, а то Денисыч скажет: «Ох и спить матрос, якорь в нос».
Он так точно копирует боцмана, что оба дружно хохочут. Витос уходит, а отец сидит как околдованный. И думает Александр Кириллович о том, что не заслужил он, наверное, этой радости — вот так узнавать себя, свою юность в сыне. Годы настолько сгладили все обиды, настолько поросли они травой забвения, что сейчас он сам себе кажется обидчиком, укравшим у матери сына. Нужно будет к Новому году вместе с ним, думает он, сообразит хороший подарок для его матери…
В подшкиперской, на новеньком мате, сплетенном руками Витоса, уже сидела «пожарная бригада», его сегодняшние соратники — угрюмый дядя Миша, с которым он работал когда-то в трюме на перегрузке муки, и тот самый тощий матрос — «суворовец», который на крабовом пиршестве говорил, что великий полководец каждые два года стрелял завпродов. Оба читали письма.
Витос раздвинул батарею красных бомб-огнетушителей, уселся на ящик с сухой щелочью и кислотой в полиэтиленовых мешочках, торчащих уголками через щели, и тоже принялся за письма.
Мама с бабкой, как и в прошлых, на пять-шесть листов посланиях, вначале уговаривали его вернуться, соблазняя известиями об одноклассниках, поступивших в институты и военные училища, писали подробно о своих болезнях и новых лекарствах, которые удалось достать, затем советовали «хорошо питаться, тепло одеваться, не надрываться, не пить с матросней и беречься вообще от всякой грязи». Все это Витос уже знал наизусть и пробегал глазами, нетерпеливо добираясь до последней страницы, где обычно помещались хоть какие-то сведения о родном городе, о сборной по боксу, в которой он знал каждого, как брата, — скудные, но так много значащие вести! И еще он любил самые последние строчки, всегда до краев наполненные искренней материнской нежностью, любовью, свободной от всяких нравоучений и обид.
Суворовец давно прочитал свое письмо, сложил конверт пополам, сунул за пазуху и теперь сидел холодно-задумчивый: брат из-под Гомеля писал ему о своих деревенских бедах, о том, что землю ни кормить, ни убрать некому (письмо было давнишнее, помеченное еще сентябрьским днем), а земля, плакался брат, без рук «родит картошку с морошку и хлеба немножко».
Конечно, размышлял Суворовец, кто ж тебе пойдет в грязи ковыряться, ежли в городе — только давай и давай руки и — на, получай и общежитие новенькое, и кино, и театры, и кабаки, да все на асфальтах, а не в навозе. Вот поставь ты в своих Денисковичах кинотеатр, ГУМ, кафе «Льдинку» и механизированную молочную ферму, так и я, может, к тебе приеду, на доярке женюсь и дояром стану.
Занятый своими мыслями. Суворовец одновременно наблюдал за лицами читающих; у мальчишки по лицу словно солнечные зайчики с тенями в прятки играли, а Миша-куркуль такую свирепую рожу скорчил, как будто читал письмо от заклятого врага и готовился к убийству.
— Хэх, шустряк! — высказался наконец Миша, заметив, что Суворовец смотрит в его сторону. — Эт ж как оборзеть надо! Дай ему ключи от квартиры, понял ты? Значит, жену отдай дяде, а сам иди к б…
— А кто это? — спросил заинтересованный Суворовец.
— Да хто, хто — балбес мой! — озлился Миша.
— Сын, что ли? — удивился Суворовец.
— Ага. Понял ты, сам голый и женился на такой же. Студентка, мать ее ети. А я один живу. Купил квартиру. — Миша сделал злое ударение на «купил» и озверело потряс перед собой толстопалой пятерней. — От этими мозолями. Купил и запер. И хрен я им дам! «Па-па», пишет, — тряхнул Миша тетрадным листком. И действительно, подумал Витос, «папа» никак ему не идет. — «Папа, пусти нас на один месяц, пока ты в море». Хэх! Знаем мы этот месяц!..
— Сын-то родной? — поинтересовался Суворовец.
— А то какой же!
— Ну и пустил бы, пока в море.
— Пошел ты!.. Я тож советовать умею, понял ты? — У Миши это получалось так: «пойл ты», и вообще он почти все слова укорачивал, точно обгрызал их. — Ты от зработай, купи, а потом пускай всяких.
Суворовец улыбнулся неожиданно грустной, неприкаянной улыбкой.
— Все у меня есть, — печально и тихо проговорил он, — и квартира, и машина…
Миша покосился — не врет ли. А Витос, находясь под впечатлением только что услышанного, пытался представить Мишиного сына с женой-студенткой, худых и счастливых.
— А помнишь, там, в трюме, этот самый Миша похвалил тебя — молодец, мол, что чернобуркой и заработком интересуешься, деньга счет любит, сказал, помнишь?
И ожгло Витоса стыдом, и потому не сразу он подивился, как это так ловко сумел подкрасться дошлый проныра-Спорщик. «Так я ведь вовсе, и не считал никаких денег, — с запозданием пытался оправдаться Витос, — это я просто так тогда сказал, просто представил, как мать получила бы от меня эту чернобурку».
— Все равно ты считал деньгу, — заядло сказал Спорщик. «Тебе лишь бы поспорить со мной», — заметил ему Витос. И Спорщик, вечно язвительный и издевающийся, холодный, всегда враждующий с ним напропалую, вдруг кротко вымолвил:
— Ты прав — друг спорит, а недруг поддакивает.
Чуть не рассмеялся вслух Витос.
— Все у меня есть, — продолжал между тем Суворовец, — а семь годов назад, когда на флот пришел, ни хрена, кроме алиментов, не имел. Мечтал — вот ежли повезет и заработаю на хату, то все — «завяжу» с морем, женюсь…
Старый, тощий, давался диву Витос, глядя на Суворовца, а про женитьбу говорит. И будто разгадал Витосовы мысли Суворовец, сказал сокрушенно:
— Че уж сейчас? Месяц тому пятый десяток разменял. Квартира, машина… А на хрена оно все? Че дальше-то?..
— Хорош брехать! — Миша уже отворачивал головы огнетушителям, размешивал палкой щелочь в бочке и делал это свирепо, как будто продолжал разговор с сыном, покусившимся на его собственность.
Витос выдернул из щели ящика, на котором сидел, прозрачный пыльный мешочек с кислотой и тоже принялся за работу — зачерпнул банкой воды из бочки, развел кислоту, потом попробовал отвинтить ржавую крышку огнетушителя, но так запросто, как у Миши, у него не получилось, и он взял молоток и стал громыхать по этой крышке. Акустика в подшкиперской, целиком сработанной из гулкого железа, была отменной, и каждый удар молотка больно отзывался в ушах, точно выстрел в подвальном стрельбище.
Через два часа работы, когда оказалось, что вся почти батарея уже заряжена. Витос вызвался сходить в кормовую надстройку за новой партией огнетушителей. Он выбрал из батареи пару штук, покрашенных и уже просохших, бережно поддел их за ручки и, ногой распахнув дверь, перешагнул высокий комингс и растопырой-водоносом зашагал по длинному коридору, в конце которого сине светился выход на открытую палубу.