KnigaRead.com/

Геннадий Скобликов - Лира Орфея

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Геннадий Скобликов, "Лира Орфея" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Особенно часто вспоминала Маруся покойную мать, умершую за год до войны. И он, слушая Марусю, тоже как бы сам уже помнил многое из того, о чем рассказывала она, а еще раньше, бывало, рассказывали и другие сестры и братья. И вот как хорошо это бывало всегда у них: рассказывает Маруся о чем-нибудь из того времени, когда еще жива была мать, а он слушает, забудется... и вот будто видится ему все это в какой-то далекой дали времени, еще до войны.

Видится та — такая не похожая на нынешнюю — жизнь, когда еще была жива мать, был дома отец, были все другие сестры и братья ... и кажется, вообще все было как-то по-другому. И в то же время все это — в таком мучительном далеке, что он почти ничего и не в силах приблизить к себе, чтоб все получше увидеть и рассмотреть. И часто обидно и горько бывало ему от этого, и горько и обидно. И еще тоже почти обидно бывало, что вот сидят они рядом с Марусей... а она, Маруся, совсем даже и не догадывается, ка́к вот сейчас ему...


Но не раз и не два Маруся оставляла его вечерами и одного. Да и в самом деле: не сидеть же ей было, в восемнадцать лет, каждый божий день с ним на печке.

Когда за ней зайдут девки, ее подруги, Маруся, бывало, так это мягко и просительно смотрит на него. Ну и он, хоть у самого и стынет сердце от предстоящего одиночества, как же может он отказать своей Марусе?! Как ни тоскливо, ни боязно бывало оставаться ему одному, он, кажется, ни одного раза не отказал сестре в этом.

...— Я ненадолго, ладно? — с чувством вины просит его Маруся.

— Ладно, — говорит он и при этом почему-то не смеет посмотреть Марусе в глаза.

— Я, правда, скоро приду, — еще и еще успокаивает его, собираясь, Маруся. — А ты закройся и играй тут. Только смотри, с лампой не засни, а то понаделаешь пожару.

— Ладно, — повторяет он свое и теперь уже ждет, чтоб Маруся с девками уходили скорее. Дав согласие, он уже хочет поскорее остаться один — и этим словно бы спешит навстречу всему тому, что его тут, одного, ожидает.

И вот Маруся и девки, наговорив ему всего самого лестного — что он и молодец, и смелый, и т. д. и т. п. (что ему, конечно же, до стыда горделиво и приятно), наконец уходят...

И вот теперь, когда Маруся ушла, в нем опять и опять сразу же начинает как бы высвобождаться глубинная обида на нее, что вот она (хоть, правда, и не часто) пользуется его уступчивостью и оставляет его совсем одного. И в то же время эта обида на сестру перекрывается и гордым его удовлетворением, совсем не далеким от хвастовства, что вот он не побоялся остаться один — и отпустил Марусю...

Но и обида на сестру и любование собой проходят быстро. Еще когда только он завязывает на рушник хаташнюю дверь (прикладывает к косякам толстый чапельник и притягивает его зацепленным за дверную ручку крепким холстяным домотканым рушником), он уже боязливо ощущает за своей спиной и по сторонам темную пустоту их большой хаты-пятистенки, помнит о всех шести незанавешенных черных окнах (им нечем их занавесить) и вроде бы даже начинает слышать разные шорохи в углах, каких до этого совсем не было. И какой спасительной видится ему отсюда высвеченная лампой их уютная, просторная и высокая, с утра еще теплая под попоной, печка!..


...Представь себе такую вот черную осеннюю ночь — да еще там, в деревне, в войну, и для взрослого человека полную жути, их большую пустую хату с шестью незанавешенными окнами и темными углами — и его, восьмилетнего, спрятавшегося там на печке. И ты поймешь, как был бы он счастлив и благодарен, приди сейчас сюда к нему хоть кто-нибудь и раздели с ним его одиночество.

О, как часто грезится ему этот кто-то, с кем можно было бы делить свое самое-самое. С какой бы готовностью открыл бы он ему все свои глубины, с какой бы доверительностью посвятил бы он его в свое самое тайное. И какой своей преданностью ответил бы он за это ему!

Но его, такого вот его воображаемого напарника и доверительного собеседника, не было на его голодную душу, и ему только и оставалось, что забыть о своем одиночестве и только уже тогда приглашать «тебя» в это свое уединение, чтоб разделить с «тобой» все, что там увлекательного и интересного у него сейчас есть.

Вот и теперь он отвлекся, забылся... и вы уже вместе обшариваете его глазами печку, чтоб найти что-нибудь интересное и тогда совсем-совсем забыть обо всем. Да, так вот, так вот: «ты» где-то там, неизвестно кто ты и что, а он уже приглашает тебя к себе — и вот вы нашли его большую черную пуговицу и суровые домопряльные нитки и начинаете ладить тот нехитрый музыкальный инструмент, каким он часто забавляется тут на печке. «Большая пуговица лучше, ага?» — «Конечно, маленькую и не слыхать». — «И чтоб нитка как раз была». — «Чтоб и не коротко, и не длинно...» И вы, такие вот согласные, такое единое целое, начинаете ваше интересное дело.

А дело простое. Он сматывает со скалки нужной длины нитку, протягивает ее через два — по диагонали — отверстия в пуговице, связывает концы, и жужжалка готова. И теперь только и остается — надеть нитку на пальцы рук и раскрутить пуговицу, а потом лишь растягивать и отпускать нитку и, приблизив ухо к пуговице, слушать ее упругое жужжание...


Надоест пуговица — примется рисовать. Бумаги, карандашей, красок — всех этих штук у него, конечно же, нет, как нет их сейчас ни у кого тут, но он обходится — рисует углем на стенке. И сейчас, только надумал порисовать, он тут же спускается с печки на землю, шарит в темноте в устье печки, куда Маруся выгребает остывать золу, набирает из мягкой золы горсть углей и, боязливо оглянувшись на черные окна, опять же мигом взлетает на печку.


Лампа стоит на краю печки у команя, от желтого язычка пламени тянется вверх черная ниточка копоти. Даже тут, на печке, тускло при этом каганце, но все дело — кто к чему привык. А он каждый день сидит с этой коптилкой — и для него свету вполне достаточно; и даже собственная тень, закрывающая всю стену, где он рисует, мало мешает ему. Он стоит на коленях, держит в пальцах кусочек угля (самые лучшие — мягкие и жирные — от яровых дров: ракиты, осины...) и, забывая уже обо всем, кроме этого вот рисования на стене, где давно следов ранних рисунков больше, чем побелки, смелыми штрихами рисует все, что ему хочется и что там у него получается. Рисует он — что придет в голову, но чаще всего зверей. Зайцы, лисы, волки, кошки — все они, дикие и домашние, безобидные и хищные, мирно соседствуют на его стенках на печке, и он подрисовывает к ним все новых и новых. И если это занятие тоже есть выражение им своего «я», что, наверное, так и есть, то остается только позавидовать ему: как увлеченно, ничем и никем не сдерживаемый, следуя только своей фантазии, выражает он тут какую-то часть этого своего «я». Он может простоять так, коленями на твердых кирпичах, и час, и два и совершенно не заметить времени. Да в таких занятиях времени, наверное, и не существует, его одинаково можно мерить и пролетающими мгновениями и вечностью.

Но одного зверья ему мало, да и надоедает одно и то же, и в какой-то другой вечер он рисует войну. То он рисует нашего русского матроса в бескозырке с развевающимися ленточками — как бросает он гранату под немецкий танк, с фашистской свастикой на башне, а то даже целые баталии, где бегут и стреляют — наши, а взрывы и убитые — у немцев. И в эти свои рисунки он вкладывает тоже гораздо больше того, что можно увидеть в них. Все, чем прошлась тут по ним война: отступление наших, пожар деревни, гул самолетов и лучи прожекторов в ночном небе, бомбежки станции, страх ожидания прихода немцев и полтора года оккупации... — все, пережитое ими, вкладывалось им в эти свои нехитрые рисунки, и в отместку немцам за все он и изображал: наши бегут и стреляют, а на стороне немцев — взрывы и убитые. Конечно, он знал, знал, что наших погибает на войне не меньше (в одну их деревню сколько похоронных пришло...), но он, этой правде вопреки, не хотел рисовать убитых наших. Да и на тех настоящих картинках настоящих художников, что видел он и на листовках, какие в оккупацию сбрасывали над деревней наши самолеты, и в газетах, и на плакатах войну тоже рисовали вот так: наши всегда били немцев. И он сам (конечно же, никогда и не думая об этом) принимал такое отображение войны как естественное: только так войну и надо рисовать!


А вот нарисовать лица людей, крупным планом, у него не получалось. Рисовал, но это были лица  в о о б щ е, ни на кого не похожие. А ему хотелось бы...

Самое сильное было его искушение — взять бы и нарисовать портреты Ленина и Сталина. Их, товарищей Ленина и Сталина, он знал по портретам давно, знал наизусть о них много стихов и песен, особенно песен о Сталине, — и нарисовать бы их похожими было бы для него неизмеримой радостью и гордостью. А Маруся и все остальные — пусть бы они увидели тогда!

Портреты Ленина и Сталина были в букваре, и он часто подолгу смотрел на них. Было — и не раз, когда он растирал по стене тряпкой старые рисунки, брал в руки свежий мягкий уголь и уже готов был начать рисовать... Но каждый раз он так и не решался. Просто он боялся, что не получится. А еще он знал — говорили, что портреты вождей  р а з р е ш а е т с я  рисовать только настоящим художникам, уже  п р о в е р е н н ы м, что нельзя, чтоб их портреты могли быть как-нибудь испорчены: за это, говорили, может и попасть. И хотя он, конечно, не боялся, что его рисунок увидят: сотрет да и все, — он тем не менее так ни разу и не осмелился даже попробовать нарисовать портреты вождей.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*