Олег Шестинский - Блокадные новеллы
Я почувствовал, как на лбу у меня выступила испарина. Что он задумал? Что предпринять мне? Я клял себя за все свои благородные порывы.
Вскочил с кровати, схватил попавшуюся мне на глаза медную кочергу и поспешил вслед за Петром по лестнице. На лестнице никого не было. Дверь в комнату Таисии Петровны была полуоткрыта. С бьющимся сердцем я толкнул эту дверь и застыл на приступке. На кровати, в дальнем углу комнаты, лежала старуха, рука ее неестественно свисала с кровати, скрюченная, высохшая нога высовывалась из- под отброшенного одеяла. Лица ее я не видел, оно скрывалось в тени от нависшего ситцевого полога. И вдруг я заметил на полу протянувшуюся от кровати до самой кадки с фикусом узкую полоску какой-то темной жидкости. Я не отрываясь смотрел на застывшее под одеялом старушечье тело, сжимал до ломоты в пальцах кочергу. Я пододвинулся на несколько шагов к кровати. Неожиданно старуха задвигалась, подоткнула рукой одеяло, ясно открыла глаза и спросила ласково:
— Чего тебе, милый?
Кочерги она, к счастью, не приметила.
Язык у меня отнялся, но тем не менее я пробормотал:
— Часы встали. Сколько времени?
— Да погляди, — сказала старуха. Ходики, висевшие посередине стены, показывали пять часов.
— Спасибо, — пролопотал я и, пятясь и пряча кочергу, выбрался из горницы. Постоял, ошеломленный, в сенях и вышел во двор.
Петр, стоя под навесом сарая, разбирал кругляши, готовя их для колки.
Он взглянул на меня, на кочергу, усмехнулся.
— С печью уже шуруешь, дядя Иван?
— Да нет, я по пути взял, — смутился я, — а ты чего в такую рань?
— Надо старуху обиходить, и в путь пора. Загостился, — он снова усмехнулся.
— Чего же так? Ведь на три дня собирался.
— Сам знаешь, дядя Иван. Пригласил ты меня сгоряча, а сейчас никакой веры в меня нет. Как людям сообщаться без веры? — спросил он глухо, словно выявляя напряженную работу своих мыслей.
— Неправда, — попытался слукавить я.
— Нет, правда, — строго сказал Петр, выпрямляясь.
Таисия Петровна С тряпкой в руках показалась на пороге.
— Ох, раннобудные! Спать бы да спать! А я кадку с фикусом вчера в потемках перелила, она и течь у меня дала. Замою пол, а там и самовар затеплим.
Петр расколол все дрова; попил чаю; сославшись на большую занятость, попрощался с озадаченной и расстроенной Таисией Петровной и со мной; растворил калитку и пошел к городу, на вокзал.
— Хороший человек, — раздумчиво произнесла Таисия Петровна.
— Хороший, — вслед за нею повторил я и затосковал сразу и надолго, потому что осознал, что он вправду хороший, что он лучше меня, и еще неизвестно, смогу ли я стать таким, как он.
Трудное дело — ЖИЗНЬ
Ивану Афанасьевичу шел пятьдесят пятый год, но осанка все еще была молодой, стройной. Последние пятнадцать лет работал он в маленьком районном городе учителем истории и, кроме того, ведал краеведческим музеем.
В городе его знали: во время войны партизанил в окрестностях, и так повелось, что на все памятные вечера, праздничные собрания его приглашали, сажали на почетное место и поминали в речах.
Жил он в двухкомнатной квартире с женой, врачом местной больницы. Жена любила по вечерам развернуть новую историю болезни и, вникая в нее, предугадывать курс лечения. Иногда она забывалась и восклицала вслух: «Нет, это не инфаркт!» — или нечто подобное. Иван Афанасьевич морщился, вставал и шел прогуляться, к приятелю, а порой на вокзал к семичасовому поезду, который останавливался на две минуты и привозил интересных людей.
Как-то возле вокзала он заметил женщину средних лет, высокую, в ватнике, из-под шерстяного платка пышно выбивались русые волосы. Она привычно ступала со шпалы на шпалу, помахивая кошелкой. Женщина скрылась за пристанционными постройками, а Иван Афанасьевич задумался — отчего он так внимательно проследил за ней, словно она знакомая какая. Но Иван Афанасьевич твердо знал, что не встречал ее ранее.
Он вернулся домой, взял с этажерки «Учительскую газету», однако читать не стал, а лег спать и долго ворочался, пока не уснул.
На Майские праздники к нему пришли гости, сидели, болтали, наливали в сиреневые стеклянные рюмки водку, от чего она по цвету становилась похожей на денатурат.
Праздновали во всем доме, и сквозь тонкие стены долетали песни, музыка и даже отдельные слова застольных тостов. Иван Афанасьевич мирился с этим, но, когда наверху заплясали и в капусту посыпалась мелкая пыль, он отправился попросить соседку Машу, чтобы не очень отстукивали.
Иван Афанасьевич позвонил, и ему открыла дверь Маша, веселая и бедовая женщина. Она выслушала, а потом, блестя захмелевшими глазами, улыбнулась:
— Враз скажу, чтобы перешли на западные бальные! А вы с нами рюмочку за уступочку! — и, несмотря на сопротивление Ивана Афанасьевича, втянула его в комнату.
Он вошел, огляделся, ошеломленно замер.
За столом между двумя летчиками-капитанами сидела та самая женщина, которую он встретил на станции. Иван Афанасьевич сразу узнал ее по волосам — густые и длинные, они падали в беспорядке на плечи.
— Мы им штукатуркой грибки присаливаем, — рассмеялась Маша и кивнула на подругу. — Это вот Даша такая крепконогая!..
Иван Афанасьевич промямлил:
— Да я не к тому…
Но офицер разлил по стопкам.
— За праздник!
Иван Афанасьевич сказал невпопад:
— Так вас тут и всего четверо?
— А куда более? — бойко ответила Маша. — На каждую вишенку по соколу.
Ивану Афанасьевичу нестерпимо захотелось взять эту незнакомую Дашу за руку, увести отсюда. Он понимал, что так поступить невозможно, что ему самому пора уходить, "ТО он стесняет людей, но он медлил.
Маша пригласила:
— Садитесь, Иван Афанасьевич, к столу.
Но Иван Афанасьевич заторопился, отговариваясь, что его самого гости ждут, и только уже совсем уходя, обернулся и посмотрел на Дашу с такой сердечной и непонятной тоской, что Маша и ее гости изумленно переглянулись.
Дома он продолжал ужин со своими гостями, но сел так, чтобы видеть из окна парадную и часть улицы, по которой, выходя из парадной, шли люди. Он вздрагивал, когда хлопала уличная дверь, и вглядывался в силуэт человека.
Вино кончилось, и разохотившиеся дружки предложили:
— А не сброситься ли еще на посошок?
Иван Афанасьевич сказал равнодушно:
— Можно.
Но в этот миг распахнулась парадная, и сначала возникла, а потом предстала вся, озаренная мягким фонарным светом, Даша. Одна. Она сделала шаг, другой, и застучали каблучки по каменному настилу двора.
Иван Афанасьевич молодо вскочил, радуя приятелей.
— Здорово вы придумали! Я мигом! — и бросился в прихожую, натягивая на ходу пальто.
— Деньги возьми! — кричали ему вслед.
— Ерунда! — донесся его голос откуда-то снизу.
Он догнал Дашу на улице.
— Вы… меня… извините… — пролепетал он, запыхавшись.
Она остановилась, в упор посмотрела на него, ничего не ответила.
Иван Афанасьевич шел рядом с ней, молча, до самых железнодорожных путей, пока женщина не сказала мягко, но властно:
— Идите, пожалуйста, домой.
Он пошел радостный, потому что тон ее голоса показался ему добрым.
Весь оставшийся вечер он смеялся, острил, и друзья разводили руками:
— Да ты, Ванюша, нынче такой, каким на Волхове был, когда с Графтио строили…
Изредка он встречал Дашу на станции.
Даша работала в железнодорожном депо.
Иван Афанасьевич как бы невзначай оказывался возле ее конторки после рабочего дня и провожал ее немножко — сколько она разрешала — до дома.
Однажды она сказала ему:
— Так уж заходите, что ли…
Они пили чай со смородиновым вареньем, лакомились пахучими картофельными оладьями, и Иван Афанасьевич рассказывал о чудесных кладах, найденных на Волхове; о своей партизанской жизни; об академике Графтио, с которым дружил в молодости и которого боготворил.
Даша с большим интересом слушала Ивана Афанасьевича и вдруг пригласила его:
— Одна я живу. Если надумаете, то не к конторке, а домой приходите.
И он стал приходить.
Когда приходил, он видел ее улыбающееся, раскрасневшееся от горячей плиты лицо, полные быстрые руки. Она оглядывала его и женским чутьем определяла, что нижняя пуговица на пальто едва держится и ее нужно пришить. Он мыл руки, садился за стол, и они ужинали, неторопливо и спокойно, как давние-давние друзья.
Как-то он не застал ее и заметил в скважине замка бумажку, прочел: «Милый, я задерживаюсь. Ключ под половицей. Скоро буду. Целую. Даша». Он перечел записку и подумал, что за всю жизнь ему никто никогда так не писал. Она написала «целую», а ведь они и не поцеловались ни разу, и у него защемило сердце, потому что он чувствовал — сегодня он должен будет поцеловать ее; как это произойдет, он не представлял и томился, словно перед первым школьным поцелуем…