Журнал «Юность» - Юность, 1974-8
Сейчас у молодежи удивительная тяга к справедливости в самом большом и прямом смысле этого слова. За что мы любим, например, нашу учительницу литературы и верим ей без задних мыслей? Это справедливость и прямая, не запятнанная ничем правда.
А зайдите к нам на урок истории — шум, разговоры, выкрики. Почему? Да потому, что к этому преподавателю мы не чувствуем ни уважения, ни доверия Он призывает нас быть культурными, а сам ходит всегда грязный, костюм измазан чем-то жирным, под ногтями хоть свеклу сей, небритый и всегда злой. И урок идет не плавно, а рывками, наполненными руганью. Но мы ведь очень восприимчивы и к злобе и к добру и потому беспощадно отвечаем ему тем же.
Вообще от учителей теперь требуется очень многое и особенно подтверждение на собственном при мере правильных и хороших слов, которые они говорят, а иначе получаются резкие стычки. Я считаю, что учитель должен уважать доверенных ему молодых людей и они ответят ему тем же. Только тот учитель становится для нас примером, который честен, который, сделав ошибку, не выкручивается путем сваливания вины на плечи учеников, а сам прямо признает ее.
А если говорить о различии поколений — это прежде всего резкое увеличение требовательности А уве личение требований делит людей на два разряда. Один разряд — это «прижиматели», это люди, которые живут только для своего блага и радости. Другой объединяет в своих рядах людей, живущих под таким девизом:
Нет! Не след, не портрет, не имя Хочу на земле оставить. Все сделанное руками моими Пусть бьющимся сердцем станет.
Вот какой мой ответ на ваш вопрос».
Что на это скажешь? Ничего не скажешь. Спасибо, Таня!
Однако я, кажется, отвлекся и как будто забыл о втором вопросе из «письма шестнадцати»: о себе и своей жизни — «как вам удалось и что вам помогло не потерять себя в жизни…».
Но, если сказать откровенно, я его, конечно, не забыл, а все время оттягивал ответ на такой сложный и несколько интимный вопрос. Я не знаю и сейчас, стоит ли на него отвечать, так как жизнь-то была другая, совсем-совсем другая — и общая и моя личная, — и не знаю, в какой степени она может быть поучительной для современного поколения.
Но попробую. Конечно, все я рассказать не сумею, да это и не обязательно, но что нужно и что можно, попытаюсь восстановить и передать, главным образом об этом самом — об ошибках и их преодолении, о формировании характера и вообще о кристаллизации личности.
Это, пожалуй, наиболее общее и наиболее близкое к нашей теме понятие «кристаллизация». Как в химии: из расплава, раствора, даже пара при каких-то определенных условиях начинают формироваться кристаллы твердого вещества. Зародышами таких кристаллов могут служить и мелкие кристаллики этого же вещества и твердые частицы других веществ, даже пылинки, поверхность которых становится центром роста кристалла. Примерно так же, как мне кажется, совершаются и процессы кристаллизации личности: происходит одно, другое, третье, хотя маленькое, мельчайшее, пе очень как будто бы важное, но чем-то цепляющее сознание; зарождаются зерна этого сознания, они обрастают чем-то еше, завязываются какие-то узлы, сгустки, зачатки будущих кристаллов, из которых когда-то потом, впоследствии, сформируется «друза» личности.
Так, вероятно, формировалась и моя «друза» — из разных элементов, из разных событий, влияний, условий и обстоятельств, прошедших через какую-то внутреннюю лабораторию, химию души.
Я сын сельского священника. Из своей семьи, очень интересной и своеобразной, я вынес то основополагающее, от чего не отказываюсь и теперь, на склоне лет.
И здесь прежде всего передо мной встает образ матери. Она рано умерла, когда мне, ее первенцу, было одиннадцать лет, и, может быть, поэтому у меня сохранилось от нее общее и очень цельное впечатление, как об источнике тихого света, ласки, любви и заботливого внимания. От отца, не злого, но вспыльчивого, я два раза в своем детстве получил крепкие подзатыльники: один — за какую-то шалость с огнем, другой — за непонятливость в учении, и тогда от этого подзатыльника я так ударился о книгу, что у меня из носа пошла кровь. От матери память не сохранила мне ничего подобного — пи грубого слова и ни одного наказания.
И вот при всей этой мягкости ее образа, сложившегося в моем сознании, это была женщина, видимо, сильная и мужественная. Мне было, по моим расчетам, шесть-семь лет, когда она, хозяйка дома, мать уже четверых детей, оставила их на руках отца, конечно, с ведома его и согласия, и покинула нас на несколько месяцев, помню — на всю зиму, и уехала в Калугу на акушерские курсы. У нее были две сестры и брат, все они были сельскими учителями, демократами, а она оказалась простой, как тогда говорилось, попадьей. Но душа у нее была такая же деятельная, демократическая, может быть, даже народническая, во всяком случае, живая и благородная. И, видимо, поэтому мама не захотела быть обыкновенной сельской попадьей, обрастающей детьми и хозяйством, и нашла свою форму служения народу, свой жизненный путь и призвание. Вернулась она акушеркой, и с тех пор до последнего года ее жизни я помню это ее служение народу. Родильных домов тогда не было, и вот ночь, полночь, в осеннюю слякоть и зимнюю стужу возле нашего дома останавливается подвода, мама собирает весь свой инструментарий и едет куда-то принимать в мир нового человека для прохождения жизни. Вот почему ее образ остался во мне самым светлым, самым святым на всю мою жизнь, и дай бог, чтобы на свете было больше таких людей, как она, моя мама!
С отцом все было сложнее. С ним связано было больше лет жизни, больше возникавших в процессе этой жизни вопросов, осмысливаний и переживаний, больших и маленьких, и острых, доходивших до серьезных идейных споров, даже ссор, и трагических, вплоть до его гибели в огне пожарища при уходе немцев в результате разгрома их под Москвой.
Это был человек широкой натуры и широкой жизни, умный и остроумный, общительный, любивший — да! — и выпить, и угостить, и составить и оживить компанию, и умевший понять человека, и вникнуть в него, и, в чем можно, помочь. И жил он поэтому не замкнуто, очень открыто, широко, у него было много знакомых, друзей, он умел понимать и привлекать людей, и люди тянулись к нему — кто выпить, кто поговорить, отвести душу. Его «коллеги», заурядные попики из соседних сел, ехали к нему, чтобы составить годовой отчет или написать предстоящую «пастырскую» проповедь с амвона; прихожане шли за советом, решить какой-то семейный или хозяйственный вопрос или просто так, «потолковать».
Теперь представим себе микроскопическое сельцо, по-старинному «погост» — церковь, возле нее считанных три дома и кладбище. Церковка тоже малюсенькая, игрушечная, деревянная, тесом обшитая, голубой краской крашенная и очень старая, с худым куполом, в котором жили дикие пчелы, и мед оттуда просачивался внутрь церкви, что послужило поводом для моего первого, опубликованного в 1925 году рассказа «Мед».
Кругом этого сельца — небольшое поле, а за полем лес, могучий, сплошной, без единого просвета в мир, с трех сторон — сосна и ель, а с четвертой, с юга, за красивейшим, заросшим черемухой оврагом — богатое грибами разнолесье. И среди элементов, способствовавших кристаллизации «друзы» моей личности, важнейшее место занимает это уже не существующее теперь сельцо Пятница-Городня, этот поистине чудесный, своего рода уникальный уголок, заполненный смоляными запахами, красотою и тишиной.
Чего стоил один овраг, который ранней весною, точно молоком, заполняла цветущая черемуха, или осенью, когда все — и та же черемуха, и клены, осины — все горело и пылало всеми переливами всех огненных и огнистых красок. А когда, бывало, стоишь на краю оврага и спросишь: «Кто была первая дева?», лес с той стороны неизменно и безошибочно отвечал: «Е-ева».
Или сосны, нависающие над этим оврагом, могучие, толстокожие, как крокодилы, недоступные, кажется, никакому топору, да и самая мысль о топоре применительно к этим красавицам представлялась кощунственной: то высокие, как уходящие в небо золотистые мачты, то, наоборот, корявые и толстые, в два обхвата, сукастые, рукастые, замахнувшиеся чуть не на полсвета. Там, в этих «соснах» — они так и назывались у нас, — мы собирали грибы, ягоды, летними вечерами жгли костры, пели песни, туда я уходил и с книгой, подумать и помечтать.
А в книгах в этой, казалось бы, глуши недостатка не было. Отец был для своего круга и времени человеком широких умственных и общественных интересов, много читавший, много знавший и во многом разбиравшийся. В его библиотеке я читал такие книги, как «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Плеханова, «Зимняя сказка» Гейне, горьковские сборники «Знание» и многое другое.
Нет, я не собираюсь делать из отца какую-то исключительность, перекрашивать из одного цвета в другой или подводить под какие-то «измы». В конце концов это был обыкновенный «служитель бога на земле», и он выполнял все, что ему было положено по должности, — крестил, венчал, хоронил, провозглашал многолетие государю императору и всему царствующему дому и кропил святой водой тех, кто в эту воду верил.