Пабло Неруда - Признаюсь: я жил. Воспоминания
Обзор книги Пабло Неруда - Признаюсь: я жил. Воспоминания
Книга завершена Нерудой в последние месяцы его жизни, в Исла-Негра. Уже прикованный к постели неизлечимой болезнью, он, по рассказам очевидцев, диктовал эту книгу секретарю, просматривая затем записи и внося необходимые исправления. Работа над книгой не прекращалась почти до самой смерти Неруды: последние страницы, посвященные Сальвадору Альенде, продиктованы уже в середине октября 1973 года, когда автору уже оставалось несколько дней жизни.
Пабло Неруда
Признаюсь: я жил. Воспоминания
Эти мемуары, или воспоминания, – отрывочны… что-то, наверное, ускользнуло из них и забылось – как, впрочем, случается и в жизни. Мы отрываемся на сон, но именно сон дает нам силы, чтобы работать дальше. Многое из того, что я пытался вспомнить, утратило форму, рассыпалось, как непоправимо раненый стеклянный сосуд, и пропало.
Воспоминания поэта не похожи на обычные мемуары. Такие мемуары пишутся человеком, который пережил, может, и меньше, но сфотографировать ему удалось больше, и он воссоздает события скрупулезно, с мельчайшими подробностями. Поэт же дарит нам галерею видений, рожденных огнем и мраком его эпохи.
Быть может, то, о чем я пишу, было не со мною, может, я пережил и чужие, прожитые другими жизни.
В том, что написано на этих страницах, есть – как в осеннем листопаде и как в сборе винограда по осени – пожелтевшие листья, которым суждено умереть, и виноградины, которые продолжат жизнь в священном вине.
Моя жизнь соткана из множества жизней, ибо такова жизнь поэта.
Молодой провинциал
Тетрадь I
Чилийский лес
…Под жерлами вулканов, у самых заснеженных вершин, меж огромных озер поднимается благоухающий, молчаливый, дремучий чилийский лес… Ноги тонут в мертвой листве, нет-нет и хрустнет ломкая ветка, надменно тянется ввысь гигантский бук. Пролетает птица, обитательница холодной сельвы, и, взмахнув крыльями, остается в тенистых ветвях. А потом из своего укрытия вдруг отзовется гобоем… Неприрученный аромат лавра, хмурый запах больдо западает в душу… Кипарис заступает мне путь. Этот мир раскинулся ввысь – по вертикали: птичьи народы, континенты листвы… Я спотыкаюсь о камень, а под ним – ямка, уже открытая до меня, обитаемая; громадный, рыжий, мохнатый паук уставился на меня – замер, огромный, как краб… Золотистый жук обдает зловонием и исчезает как молния, сверкнув переливчатой радугой… Я иду сквозь лес папоротников в рост человека, и шестьдесят слезинок падает мне на лицо из их холодных зеленых глаз, а за спиной еще долго трепещут их веера… А вот гнилой ствол: целое сокровище!.. Черные и синие грибы стали ему ушами, алые растения-паразиты венчают его рубинами, лениво-ползучие стебли одолжили ему свои бороды, и из его прогнившего нутра стремительно выскальзывает змея – словно испаряется, покидает мертвое дерево душа… А дальше – каждое дерево особняком от себе подобных… Они раскинулись на ковре таинственной сельвы, и у каждого – своя листва, свой разлет и рисунок ветвей – округлых и изгибающихся или торчащих, словно пики, свой стиль и покрой, словно их стригут, не переставая, неведомые ножницы… Расщелина; внизу по граниту и яшме скользит прозрачная вода… Свежая, точно лимон, порхает и пляшет над солнечными бликами и водой бабочка… Рядом приветственно кивают мне желтыми головками бесчисленные кальцеолярии. А в вышине – словно капли из артерий загадочной сельвы – набегают алые цветы копиуэ. Красные копиуэ – цветок крови, белые – цветок снегов… Скользнула лисица – дрожь листьев лишь на мгновение прорезала тишину, ибо тишина – незыблемый закон всего, что тут растет… Редко-редко прокричит вдали вспугнутое животное… Прошелестит крыльями неведомая птица… Тихое бормотание, неясный шепот – вот и все звуки растительного мира, пока буря не вступит в свои права, и уж тогда зазвучит вся музыка земли.
Кто не знает чилийского леса – не знает нашей планеты.
На этих землях, на этой почве родился я, из этого молчания я вышел в мир – чтобы странствовать по нему и петь.
Детство и поэзия
Я начну рассказ о днях и годах своего детства с того, что единственным, незабываемым действующим лицом той поры был ливень. Великий ливень южных широт водопадом низвергается с полюса, с небес мыса Горн, до земель «фронтеры».[1] И на этих землях, на Дальнем Западе моей родины, родился я – пришел в жизнь, на землю, в поэзию, в дождь.
Я исколесил много земных дорог, и со временем мне стало казаться, что в мире теряется это искусство дождя, которое в моей родной Араукании было страшной и злокозненной силой. Дождь шел месяцами, шел годами. Долгие стеклянные иглы дождя разбивались о крыши, дождь накатывался прозрачными волнами на стекла, и каждый дом под ливнем был словно корабль, с трудом пробиравшийся в порт через этот океан зимы.
Холодный дождь на юге Америки не похож на теплые ливни с их шквалами и порывами, которые обрушиваются на землю, словно удар бича, и проносятся, распахнув ясное голубое небо. Дождь на юге – терпелив, он идет и идет, без конца сыплет с серого неба.
Улица перед домом превратилась в море грязи. Сквозь дождь я вижу в окно, что посреди улицы застряла повозка. Крестьянин, в накинутом на плечи черном суконном плаще, хлещет занемогших от дождя и слякоти волов.
Держась стен, перебираясь с камня на камень, идем мы в школу, а холод сечет, и дождь лупит в лицо. Зонты уносит ветер. Плащи дороги, перчаток я не люблю, башмаки набухают водой. Никогда не забуду: мокрые носки у жаровни и башмаки, от которых идет пар, как от маленьких паровозов. А потом начинались наводнения, они сносили целые поселки у реки, где жил бедный люд. И еще, бывало, сотрясалась и дрожала земля или поднимался над горами вселяющий ужас огненный плюмаж – это просыпался вулкан Льяйма.
Темуко – город-пионер, из тех городов, у которых нет прошлого, но есть кузнецы. Индейцы читать не умеют, и потому кузнецы изготовляют эмблемы, которые выставляют на улицах вместо вывесок: например, огромная пила, или гигантский котел, или циклопических размеров замок, или чудовищной величины ложка. Там, где башмачники, – колоссальный сапог.
Темуко был аванпостом в жизни чилийского юга, и за этим – долгая и кровавая история.
Под напором испанских конкистадоров после трехсот лет борьбы арауканы отступили на эти холодные земли] И тут чилийцы продолжили дело испанцев, эти действия получили название «умиротворения Араукании», другими словами – это была война огнем и мечом, с тем чтобы лишить своих соотечественников земли, которая им принадлежала. Против индейцев, не скупясь, пускали в ход любое оружие: стреляли из карабинов, сжигали их хижины, а потом – «по-отечески» – стали добивать их законом и алкоголем. Адвокат норовил отобрать у них землю, судья – засудить, если они протестовали, священник грозил им геенной огненной. И, наконец, алкоголь довершил уничтожение гордого племени, чьи подвиги, мужество и красоту запечатлел в «Араукане» в строфах из железа и яшмы дон Алонсо де Эрсилья.[2]