Владимир Дудинцев - Белые одежды
— Учитель, а не понял, почему дарю. Эти скрепки — особенные. Они помогут тебе глубже понять и оценить красоту женщины.
Федор Иванович поднялся, внимательно посмотрел.
— На женщину надо каждую секунду смотреть, Федя. Стой на цыпочках, как будто лезгинку танцуешь, и не своди глаз. Каждая женщина — необыкновенное явление. Неповторимое.
— Но ведь во всех сидит Модильяни, — заметил Федор Иванович.
— Не мешай! — вдруг озлился Кеша. — Я тебе этого не говорил никогда! Ты лучше слушай, — голос его стал тихим. — Ты слу-ушай. Когда она разденется... Когда шагнет к тебе, она увидит эту коробочку. А ты ее заранее подставь. На видное место. И еще лучше, если нарисуешь на ней собачку смешную. Она схватит, обязательно схватит! И пальчиком тык туда. И все скрепки рассыплются по комнате. Ах! — кинется их собирать, забудет все. Федька! Это такие движения! А ты смотри! Смотри! Не упусти ничего. Это пятьдесят процентов познания жизни! Больше никогда такой живой красоты не увидишь. Чудо! Пик жизни! Пройдет и все — жизнь пролетела. И не вернешь. Я там донышко выдрал, в коробке. Как ни повернет — все равно рассыплются.
— Ишь ты, изобретатель...
— Спасибо скажешь, дурачок. А мне остается только слушать твой рассказ...
— Ну вот ты повесил нос. Так она же к тебе и сейчас приходит.
— Жалеет, я же говорил. Жалеет. Невозможно терпеть!
— Но у тебя же всегда есть про запас!
— Не обижай меня, Федя. У меня горе.
— Ну и что — вот придет...
— Придет и тоскует. Невозможно! Говорит, нам нет хода назад.
— А ты-то! Такое дело, а он тут... Мены со мной затеял какие-то. Кровать, скрепки предлагаешь... Послушай, ты зачем мне... Зачем эти скрепки даришь? — Федор Иванович не мог смотреть в явно лгущие глаза Кеши и говорил, отвернувшись.
— Не нужны? Тогда давай назад. Считаю: Раз! Два!.. Ишь, вцепился. Ха-а! Греховодник ты, Федька. Смотри, потом расскажи мне, как прошел сеанс. Доложишь все подробно.
Да, Федор Иванович вцепился в этот коробок, как в драгоценность. Только он не собирался любоваться и изощрять до таких тонкостей наслаждение, может быть, и ожидавшее его в отдаленном будущем. Он готовил себе муку и не знал, перенесет ли он ее. Видавшая виды чуткость его уже проникла в цели Кеши, а сатанинская изобретательность ревнивца подсказала ему страшный план.
«Тоскует... Но все-таки назад хода нет! Леночка, я тебе прощу! Все без остатка! — так думал он, пряча в карман пальто коробок со скрепками. — Даже нет — какое может быть у меня право ее прощать или не прощать. Я просто заставлю ее улыбнуться, будто ничего не было».
Но, шагая домой, он то и дело трогал в кармане эту проклятую коробку.
«Кошмар какой-то, — думал Федор Иванович. — Кешка применил уже эти скрепки. Для своих эстетических... У нее, конечно, рубец в душе остался. Она же — чистейшее существо! Он тоже помнит и про этот рубец. Психолог... Хотел, чтобы я взял эту кровать в качестве брачного ложа. Чтоб напомнил ей о... А потом доложил чтоб о впечатлении... Ужас! Ну, Кеша, ну, ты садист! Хочешь надеть „сэра Пэрси“ и показаться ей. И посмотреть на реакцию! Теперь вот скрепки сунул. Изобрета-атель! Ничего не выйдет, ничего!»
«Но прояснить всю картину надо», — шепнула в нем та страсть, что ищет новых, непереносимых страданий.
- II -
На следующий день в учхозе, проходя в оранжерее мимо Лены, он остановился и довольно долго молча на нее смотрел, и взгляд его был благосклонно-холодным, взгляд тициановского Христа, отвергающего динарий. Она вспыхнула, оцепенела, сильно сжала в руках глиняный горшок с землей, как бы прижимая его к груди, и поставила на место. Он прошел дальше, ни разу не оглянувшись, вышел из оранжереи и так же, не оглядываясь, исчез за дверью финского домика, где у него была своя рабочая комната. Тут были стеллажи в три яруса, и на них стояли стеклянные плошки — чашки Петри, а в чашках в воде на фильтровальной бумаге прорастали картофельные семена. Передвигая чашки, он слышал, как отворилась и закрылась дверь, и знал, кто вошел.
— Бедный, — сказала Лена, крепко обняла его и прижалась к нему сзади,
— Почему это я бедный? — спросил он, не оглядываясь. — С какой это стати? Посмотри-ка — пошли наклевываться семена!
Потом быстро обернулся.
— Знаешь, на чем я сейчас себя поймал? Я умирал от страдания и скрыл это. Во мне что-то начало закрываться от тебя, затягиваться. Если так дальше пойдет — и с моей стороны начнется притворство и вранье... Я сейчас еле остановил в себе это. А так хотелось притвориться равнодушным. Так что имей в виду...
— Дурачок, ты все еще думаешь, что я тебе изменяю?
— Измена — выдуманное слово, — сказал он с кривоватой тоскливой ужимкой. — Измены в любви не может быть. Любовь имеет начало и конец. Когда конец наступил и любви не стало, не все ли равно, куда пойдет, что будет делать тот, кто не любит. Если бы любил — никуда бы не пошел.
Она закрыла ему рот рукой. Он отнял ее руку.
— Кроме того, любовь неповторима. Со мной ты одна, а с другим будешь другая. Измена была бы, если бы можно было повторить одну и ту же любовь, но с другим человеком. То, что было мое, останется со мной и не повторится. Со мной ты трогательно чиста. Но в том обществе, где над чистотой красиво и мефистофельски смеются... Там и ты можешь смеяться. А мое ты там забываешь. Вполне естественно...
Она еще сильнее зажала ему рот.
— Сочини-итель! Что ты знаешь о том обществе? Ничего же не знаешь!
— Может, и ты о том обществе ничего не знаешь. То общество с тобой может быть одно, а со мной — другое.
— Можешь ты подождать еще две недели? Нет, лучше месяц. Подожди. И не притворяйся больше, пожалуйста. Гони все из головы. Изо всех сил борись. — И она поцеловала его и сильно встряхнула. — Проснись, ладно?
— Конечно! — сказал он и все же небрежно пожал плечами, как бы храбрясь. — Могу, могу подождать. Подожду.
В этот день к нему подошел в оранжерее академик Посошков. Мягко взял под руку и повел в сторону от людей. Лицо у него было, как всегда, желтоватое, с ямами на щеках, и серые усы были подстрижены, как дощечка, и сам он в своем сером халате был весь загляденье — аккуратный и молодой. Только тени под бровями были гуще, и там, в глубине, словно вздрагивали две чуткие мыши — то покажутся, то исчезнут.
— Феденька, — сказал он. — Короткий конфиденциальный разговор. У тебя лицо нехорошее. Неприятности?
— Все в ажуре, — ответил Федор Иванович. — Полный порядок.
— Есть у тебя дама сердца?
— Нет, — солгал Федор Иванович.
— Не верю, есть. Раз врешь, раз говоришь нет — значит, дела у тебя не слишком. Когда они хороши, еле удерживаешься, чтобы не похвастаться. У меня нет сил смотреть на тебя. Я вижу иногда, как ты бежишь по этой улице... По Советской. И в арку... Ничего, не отчаивайся. Знаешь, нужда бывает в таких случаях поделиться. Не бойся, делись. Найдешь во мне понимающего конфидента. Не хмурься, а пойми, Федька. Я, например, был рожден для огромного счастья в семье, а у меня все неудачи, неудачи. Большой накопился опыт по линии неудач, и потому я все-таки угадал твое. Мы идем не по параллельным, а по сходящимся прямым, и впереди нас ждет обоюдная исповедь.
Федор Иванович прижал локтем его руку.
— Да, пожалуй, в чем-то вы коснулись истины. Но я пока не созрел еще для такой исповеди. Скоро, видно, выпью всю чашу до дна. Еще месяц. И тогда прямиком к вам. Реветь.
— Давай, милый, давай...
Но ждать целый месяц не пришлось. И чаша оказалась совсем другой. В середине апреля — там же, в учхозе, в финском домике, Лена вдруг зашла к нему перед самым концом работы. Бросилась на шею.
— Ты меня любишь?
— Наверно, — сказал он и посмотрел устало. Не отпуская рук, откинулась, с тревогой посмотрела сквозь очки. Брови сошлись.
— Бабушка права...
— Новые тайны! В чем она права?
Прошлась, повернулась на одной ноге, задумчиво глядя в пол. «Новые иероглифы! Специально для меня!» — подумал он, замирая.
Припала к его груди, глядя вниз, странно трепеща. Он чувствовал этот трепет.
— Ты меня, правда, любишь?
— Правда. Скорей! Что ты хочешь сказать? Приложила голову, слушая его сердце. Молчала.
— А ты долго будешь меня любить?
— Всегда.
— И никогда не...
— Никогда.
— Смотри же...
И они замолчали оба.
— Паспорт у тебя с собой? — спросила вдруг, строго и прямо посмотрев.
— Нет... А что?
— Ничего. За паспортом зайдем. Вот, смотри. На ее маленькой ладони лежали два тяжелых золотых кольца.
— Это бабушка нам. Это ее с дедушкой кольца. Подставь-ка палец. Федор Иванович, я тебя страшно, больше жизни люблю и избираю своим мужем. На всю жизнь. Если бы тебя не было, у меня, наверно, не было бы больше никого...
Она даже шмыгнула носом и, сняв очки, вытерла лицо о его рубашку.
— И ты мне надень. Вот на этот палец. Вот так. До конца надевай. Поцелуй меня. Молодые, поздравьте друг друга, — вспомнила она чьи-то официальные слова и засмеялась, опять шмыгнув носом. — Ах, Федька, Федька, не мешай, дай я выплачусь. Я не могу остановиться...