Юрий Пензин - К Колыме приговоренные
Разбудил Ваню голос за спиной:
— Соколик, ай из дому выгнали?
Обернувшись, он увидел старушку, в одной руке которой была брезентовая сумка, в другой палка. Это была известная в посёлке побирушка Агафониха. Она часто приходила в дом Вани, и мать её всегда усаживала за стол и кормила. У неё не было зубов, и поэтому хлеб она крошила на кусочки и размачивала их в супе. Поев, оставшиеся на столе крошки собирала в ладошку и их тоже съедала. У неё был острый нос, и когда она выбирала с ладошки хлебные крошки, Ване казалось, что Агафониха похожа на курочку, склёвывавшую с корытца свои зёрнышки. После этого она рассказывала Ване сказку про Иванушку хорошего и Иванушку плохого. Иванушка хороший, когда вырос, старых родителей своих почитал, работать их не заставлял, кормил коврижками со сметаной, и каждый день поил мёдом, и за это, когда умер, на том свете жил в раю и ел одни сладкие яблоки. Иванушка плохой, наоборот, когда вырос, к родителям относился плохо, кормил объедками со стола, упрекал, что ничего не делают, и поэтому на том свете на нём черти возили дрова и кормили его одними помоями. Выслушав эту сказку, Ваня всегда говорил: «А я буду Иванушкой хорошим». Агафониха ласково гладила его по голове и говорила: «А я в етом, миленький, и не сумлевалась».
Воспоминания, связанные с матерью и Агафонихой, больно сжали Ване сердце, а когда он представил, что этого уже никогда не будет, с криком: «Бабушка, у меня мама умерла!» уткнулся ей в подол и так заревел, что уснувшая на кусте ворона с испугу чуть было с него не свалилась.
Вечером Ваня с отцом и Агафонихой сидел за столом. Брат матери, оказывается, уже уехал. Отец водку не пил, на нём была белая рубаха, и он уже не походил на человека, опущенного в яму. Агафониха крошила хлеб, мочила его в супе, а когда собранные в ладошку крошки съедала, как и раньше, была похожа на курочку. За окном наступала ночь, на небе зажигались первые звёзды, в доме на стене тикали часы, в печке потрескивали дрова, и Ване казалось, что на том свете, когда он будет есть одни сладкие яблоки, он обязательно заберёт к себе мать, а когда умрёт отец и тоже окажется на том свете, он и его в беде не оставит.
Случай на Зырянке
Заброшенный на Верхнюю Колыму посёлок Зырянка сохранил в себе оставшийся от сибирского казачества патриархальный облик. И хотя над ним уже кружат вертолёты, заходя на посадку, ложатся на крутые крылья «аннушки» и уходят в далёкие спирали пассажирские авиалайнеры, по другую от аэродрома сторону, на крутом берегу Ясачной, сохранилось с Дальстроя добротно рубленное из лиственницы здание речного пароходства, на другой стороне её с дореволюционного времени стоит уже осевший в песок колёсный пароход, а где-то в окрестностях, наверное, можно найти остатки жилищ казаков-первопроходцев из отряда Дмитрия Зыряна. Отсюда вниз по Колыме в конце прошлого века с женой и двадцатилетним сыном уходил в свой последний путь известный исследователь Северо-Востока Иван Дементьевич Черский. Недалеко сохранилась его избушка, где он готовил походное снаряжение и, по опросам местных жителей, делал наброски предстоящего пути. Видимо, оттого, что в посёлке ещё нет зданий, сооружённых из бетона и камня, всё, что связано с прошлым, органически вписывается в его деревянную архитектуру, и, если вы не лишены чувства воображения, вам нетрудно представить себя и первым землепроходцем, и участником экспедиции Черского, и пассажиром колёсного парохода, и матросом дальстроевского речного пароходства. А если вы зайдёте в местную столовую, размещённую, как и пароходство, в рубленном из лиственницы здании, и увидите сделанные из толстой доски столы, деревянные сундуки вместо стульев и вытянутые вдоль стен скамьи из грубо оструганных плах, вам покажется, что вы в том трактире, где когда-то казаки, по случаю удачного сбора ясака, пили брагу и ели местную строганину и сибирские пельмени. Располагают к этому и занятые в столовой женщины, которых кто-то ловкий на язык окрестил поварёшками. На первый взгляд, все они кажутся на одно лицо — одинаково скуластые, с небольшим вздёрнутым вверх носом, и заметно раскосыми глазами. И этому удивляться не надо, ведь в каждой из них течёт кровь от тех далёких браков, что совершались между русскими и якутами. И только при внимательном взгляде замечаешь, что каждая из них имеет и своё лицо, а при близком знакомстве с ними убеждаешься ещё и в том, что при всём различии характеров они одинаково неповторимы в сплаве упорства и вспыльчивости аборигенов и ленивой рассудительности русских.
Вот Яна Юрьевна Беликова. В столовой она работает с понедельника по пятницу, а в субботу и воскресенье отдаёт себя местному краеведческому музею. У неё коричневого цвета глаза, чёрные до плеч волосы и тонкая талия. В столовой она сидит за кассовым аппаратом и всё боится, как бы кого не обсчитать. Однажды с ней это случилось, она обсчитала на десять копеек грузина, приехавшего в посёлок на заработки. Ночь она спала плохо, а рано утром побежала к нему, чтобы вернуть деньги. «Маладэц! — похвалил её грузин. — На тэбе за это десят рубыл!» И положил ей десятирублёвую бумажку в нагрудный разрез платья. Яна Юрьевна от десятки отказалась, а грузин внимание к себе с её стороны понял по-своему. Теперь он ходил в столовую не раз в день, как раньше, а все три раза, и всякий раз, сидя за столом, стрелял в неё похожими на острые кинжалы взглядами. Привыкшие к любвеобильным посетителям поварёшки не обратили бы на это внимания, если бы у грузина не был нос, похожий на клюв большого попугая. Когда с таким носом он наклонялся над тарелкой, чтобы зачерпнуть в ней ложку супу, казалось, им он в ней что-то ещё и выклёвывает. «Что ты с ним будешь делать?» — смеялись над Яной Юрьевной поварёшки. «С кем?» — не понимала она. «С носом!» — смеялись они, а однажды одна из них, фыркнув, сказала: «Извини, Янка, но такие носы уже никто не носит». Зачастил грузин к Яне Юрьевне и в её краеведческий музей. «Какой богатств!» — восхищался он выставкой ондатровых и соболиных чучел, а увидев резную кость из бивня мамонта, сказал: «Мой его купит». Ходил грузин по музею с прямой, словно вытесанной из дерева осанкой, и, похоже, искал в нём не одни культурные ценности, а что-то ещё и другое. Кремнёвому ружью он заглянул в дуло, в якутскую юрту сунул нос и что-то в ней понюхал, у волка потрогал зубы: не чужие ли, а у лося заявил, что «такой крупнорогатый скотын Капказ уже нэт». Похоже, всё это он делал с расчётом, что Яна Юрьевна его видит и наверняка восхищается его деловым вниманием к музейным экспонатам. В одно из своих посещений музея он попросил у неё книгу отзывов посетителей и написал в ней: «Дарагой Янэ за прекрасны выставк от капказки друг». Терпение Яны Юрьевны лопнуло. С присущей ей категоричностью она заявила грузину, чтобы он больше к ней в музей не ходил. «Болшой дур! — рассердился на неё грузин. — Выгод тёплы дружб нэ понимаеш!» Возможно, Яна Юрьевна не поступила бы так с грузином, если бы не дорожила репутацией своего музея. Она была твёрдо уверена, что Зырянка без её музея была бы уже не Зырянкой, а тем захолустьем, в котором живут одни безродные Иваны. Прямо при входе в зал музея у неё висел плакат со словами Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие». Спасая своих земляков от постыдного малодушия, Яна Юрьевна не избежала его в своей семье. Муж её, учитель географии, не раз в год уходил в длительные запои. Чтобы скрыть это, она шла в поликлинику и, унижаясь, выпрашивала там справки о том, что он болен. Не отказывал ей в этом терапевт Моисей Иванович, но и он в последнее время, увидев её в своём кабинете, испуганно вздрагивал, семенил короткими ножками к двери и, плотно её прикрыв, говорил:
— Ах, Яна Юрьевна, если между нас сказать, и меня за раз из клиники погонят!
Яна Юрьевна стала ходить к хирургу. У этого была по-бычьи сложенная голова, крупный, в спелую грушу, нос, и он, кажется, ничего не боялся.
— Та-ак, — встречал он Яну Юрьевну, — что мы ему в прошлый раз ломали? Руку? Хар-рашо! Поломаем ему теперь ногу.
А когда провожал её, всякий раз говорил:
— Шею бы твоему подлецу поломать!
Яна Юрьевна пыталась уберечь своего алкоголика от запоев тем, что прятала от него деньги. Получалось это у неё плохо. У мужа на них было такое тонкое чутьё, что находил он их везде, даже в мусорном ведре, когда же она запирала их на замок в комоде, он вскрывал его специально сделанной отмычкой.
Детей Яна Юрьевна не имела и не уходила от мужа, видимо, из жалости к нему. Музей же, как могло показаться на первый взгляд, был для неё тем уголком, в какой обычно забиваются люди, убегая от своих несчастий. Однако это было не так. Она часто ходила в клуб и перед показом фильмов выступала с лекциями по истории своего края. И что скрывать: Яна Юрьевна не была здесь исключением из той многочисленной категории лекторов, которые стремятся не только раскрыть свою тему, но и показать себя и глубиной мышления, и академической строгостью языка. Царская политика по отношению к местному населению у неё была сугубо колониальной, насаждаемое казачеством общественное устройство авторитарным, якуты в национальной структуре при них были не просто якуты, а якутские компоненты, а шаманы являлись махровыми служителями языческого культа. Другой становилась Яна Юрьевна, когда переходила к событиям, связанным с конкретными личностями. Рассказывала она об этих событиях простым языком, и так увлекалась ими, что, казалось, видит их не со стороны, а является их участницей. А когда она рассказывала о последнем сплаве по Колыме Черского, цитируя дневник его жены, Марфы, написанный ею, когда он умирал, — после слов: «Мужу всё хуже. Боже мой, что будет дальше?» по лицу её, казалось, бежали слёзы.