Юрий Пензин - К Колыме приговоренные
Понравилось Семёну в лагере и жить по расписанию. До него жизнь его была похожа на жизнь барана, отбившегося от своей отары: ни кола, ни двора, сегодня холодный, завтра голодный, утро путал с вечером, а один раз летом, решив, что на улице зима, вышел из дому в шубе. А здесь утром тебя поднимут, вечером спать уложат, на работу — не шалтай-болтай, а строем, с работы — обязательно проверят: не затерялся ли где, и кормят три раза в день, и кино раз в неделю показывают. Конечно, кто попал в лагерь не из той жизни, какой жил Семён до лагеря, тем всё это не нравилось, хотелось не по расписанию, а по-своему, а его, познавшего, как это жить по-своему, жизнь по расписанию устраивала. Всё это было замечено лагерным начальством, и за примерное поведение освободили Семёна на полгода раньше.
Сразу после освобождения Семён сошёлся с брошенкой Настей, работавшей посудомойкой в столовой. Узкоплечая, с подёрнутыми коровьей поволокой глазами, она была похожа на монастырскую послушницу. Да и поведением она от неё ничем не отличалась. Никто не слышал, чтобы она кому-то сказала грубое слово, со всем, что ей говорили, соглашалась, если же обижали, плакала. За что её мог бросить муж, было непонятно. Когда её об этом спрашивали, она отвечала: «Видно, не угодила». Пока водка Семёну на дух не шла, жизнь с Настей была — лучше и не придумаешь. «Настёна, — говорил он в хорошем настроении, — а не родить ли нам киндера?» «Я согласна», — отвечала Настя и краснела, как девочка. Теперь, размечтавшись перед сном, Семён видел себя порядочным отцом, он давно непьющий, сыну уже семь лет, на улице солнце, и он ведёт его в школу. На сыне форменная куртка, новые ботинки, за спиной ранец с блестящими застёжками, на нём чёрного цвета костюм, белая рубашка, галстук в красную полоску и фетровая шляпа. «А это ещё кто такой?» — не узнают его. «Да это же бывший муж Любки, помните, не просыхал от водки», — отвечает кто-то. «Семён, что ли? Да не может быть!» — не верят ему. А Любка в это время стоит у всех за спиной, от обиды, что потеряла такого мужа, кусает губы, а он, раскланиваясь с теми, кто его узнаёт, на неё — ноль внимания.
Получилось всё по-другому. Начав с пива, Семён закончил водкой. Снова пошли пьянки, дебоши, кабаки и проститутки. Однажды, напившись до одурения, он выгнал из дому Настю. Вернувшись к себе, Настя плакала, а потом успокоилась и стала жить, как жила раньше. Когда её спрашивали, за что бросил Семён, она отвечала: «Видно, не угодила».
Вспомнив о Насте, Семён решил: «Завтра схожу к ней». Жила она по-прежнему одиноко, из посудомоек по состоянию здоровья перешла в сторожа, и теперь кто видел её сидящей на крыльце магазина с ружьём, не мог представить, что эта тихая, никому в свою жизнь не сделавшая зла старушка, может из этого ружья ещё и выстрелить. «Прощения у неё попрошу», — думал Семён, и ему казалось, что если он это сделает, умирать ему будет легче.
После истории с Настей Семён уехал в леспромхоз. Валить лес у него уже не было силы, и поэтому его поставили на пожог отходов от лесоповала. Работы было немного, и вскоре он приспособился гнать самогонку. Для этого в глухом углу лесоповала, в овраге, соорудил что-то похожее на шалаш, в нём он ставил брагу, а как выгнать из неё самогон, хорошо знал из Фросиного опыта. Так как дело было поставлено на большую ногу, дали ему в помощники паренька, которого, видимо, за мягкий характер и покорные, как у телёнка глаза, все звали ласково Федик. Жизнь на лесоповале стала одним большим праздником. Вечером пили, утром опохмелялись, а днём делали вид, что работают. Сам Семён за самогонным аппаратом уже не сидел, это делал Федик, а он ходил в распорядителях. Решал: когда, как и сколько гнать, кому, за что и в каком количестве выдать. Пожогом отходов лесоповала он уже не занимался, за него это делали другие. «Не жизнь, а малина!» — радовался Семён и, набивая себе цену, перед лесорубами ломался. «Самогон — дело тонкое, — говорил он, — на него особый нюх надо!»
И всё было бы хорошо, если бы не сменилось на лесоповале начальство. Новое, разнюхав, в чём дело, бросилось искать: кто гонит самогон. Сделать это было нетрудно, и вскоре новый начальник участка застукал за ним Семёна с Федиком. Гнал самогон Федик, а Семён в это время сидел у шалаша и курил. «Та-ак, — сказал начальник, — самогон гоните!» «Кто гонит, а кто и курит», — ответил Семён и, не торопясь, удалился в сторону, где валили лес.
На следующий день приехала милиция. Она составила акт и конфисковала самогонный аппарат. Вскоре состоялся суд, на котором судили Федика за незаконное изготовление спиртных напитков. Семён на нём проходил в качестве свидетеля. «И он гнал!» — указывая на него, жаловался суду Федик. «Я гнал?!» — возмущался Семён и просил суд записать в протокол умышленный оговор свидетеля подсудимым. Федику дали два года, а Семён вернулся на лесоповал. «А ты, оказывается, падла!» — сказали ему на лесоповале. Делать было нечего, покинув его, Семён вернулся в посёлок.
После этого Семён долго бродяжничал, мотаясь из посёлка в посёлок, сшибал с чужих столов куски хлеба, в кабаках допивал оставленное в кружках пиво, спал зимой на автовокзалах и в теплотрассах, летом в подъездах и на чердаках. Наконец, его осудили за тунеядство и сослали на поселение в глухой посёлок, расположенный за Нижнеколымском. Там он, никому не нужный, дотянул до пенсионного возраста и с копеечной пенсией вернулся в посёлок.
В эту ночь Семён так и не уснул. Утром снова поднялся ветер, он бил по крыше и гудел в трубе, по окнам хлестал дождь со снегом. Иногда казалось, что в дверь кто-то стучит, но за ней никого не было.
После похорон
У Вани три дня назад умерла мать. Хоронили её поздно вечером, всё ждали какого-то родственника. Вечер был пасмурный, небо в холодной облачности, ветер, срывая с тополей последние листья, зло разбрасывал их по кладбищу. Родственником оказался брат матери. Появился он, когда мать уже собирались опускать в могилу. Грубо, словно из дерева сколоченный, с густой шапкой седых волос на голове и давно небритый, он был похож на лесоруба, только что вышедшего из леса. Когда для него раскрыли гроб, он огорчённо крякнул, достал из кармана похожий на грязную ветошь платок и, высморкавшись в него, сказал: «Ну, сеструха, ты и удумала!» На поминках, после каждой рюмки он, как и на кладбище, крякал, сморкался в платок, и всё удивлялся: «Ить надо же! Удумала!» Ваню, как ещё маленького, за стол не посадили, дали ему на кухне блинов и рисовой каши с изюмом и сказали, чтобы он тут не распускал нюни. Дело в том, что на кладбище, когда мать опускали в могилу, он вдруг разревелся, а потом долго не мог успокоиться. Ни каши, ни блинов Ваня есть не стал, у него сильно болела голова, а в горле, казалось, что-то застряло. Когда с поминок все ушли, за столом остались отец и похожий на лесоруба брат матери. Отец сидел, словно опущенный в яму, сидел с низко склоненной головой, лицо у него было серым, когда выпивал, ничем не закусывал. Брат матери, выпив, закусывал блинами, но глотал их так, словно в каждом из них лежало по камню. Когда они легли спать, Ваня сел у окна и стал смотреть на улицу. За окном была уже ночь, как и на кладбище, дул ветер, в сильном порыве он стучал по крыше, когда на небе из-за рваной облачности появлялась луна, Ване казалось, что она похожа на лицо злой старухи.
Уснуть Ваня долго не мог. Он слышал, как вставал отец, тяжело вздыхая, выпивал водки и, посидев за столом, возвращался в постель. Когда Ваня уснул, ему приснился сон. На кладбище, где хоронили мать, стояло много народу, ярко светило солнце и не было ветра. В гробу мать была не с жёлтыми пятнами на лбу и не худая, с опущенным, как в яму, животом, а похожа на девочку с румяным лицом и пухлыми щеками. Казалось, сейчас она встанет из гроба и, как ни в чём не бывало, пойдёт с кладбища. От этого сна Ваня проснулся, у него сильно билось сердце, и долго не верилось, что матери уже нет в живых. Когда уснул он снова, во сне увидел то же кладбище, но день был пасмурным и на кладбище кричали вороны. Мать уже была зарытой в могиле, а её брат большими, на толстой подошве сапогами могилу эту утаптывал.
Разбудил Ваню отец.
— Вставай, сынок, поешь чего-нибудь, — сказал он.
На столе стояла сковорода с разогретыми со вчерашнего стола блинами, в окно светило солнце, было слышно, как за ним щебечут воробьи. Лицо у отца уже не было серым, на нём появились красные пятна, а брат матери, похоже, сильно выпивший, никак не мог попасть вилкой в блин. Когда Ваня поел, отец сказал:
— Сынок, ты сиди дома, а мы пойдём на кладбище.
— Зачем? — не понял Ваня.
— Так надо, — ответил отец, и они с братом матери вышли из дома.
Одному Ване стало страшно. Он боялся выйти из кухни в комнату: вчера в ней стоял гроб с матерью, и казалось, стоит ему там появиться, как он увидит мать с жёлтыми пятнами на лбу и опавшим, как в яму, животом. Быстро набросив на себя пиджачок, он выскочил на улицу.