Глеб Пакулов - Глубинка
Тихо приоткрыли дверь в дедову каморку, заглянули. Дед сидел у стола, гнул на чурбачке-эталоне шершавую бумагу, мазал края клеевой кистью, пришлепывал ладонью и сразу отмахивал готовый кулечек на пол. Грудка их накопилась у стула, почти скрывала ноги деда. Он не замечал ребят. Он пел:
…На дне океана глубоком
забытые есть корабли.
Там русские спят адмиралы
и дремлют матросы вокруг…
Ребята знали эту песню, сами орали ее, но так, как ее пел дед, надо было слышать и видеть. Он декламировал нараспев. Седые брови нависали над суровыми глазами, едва-едва покачивалась в морщинистом ухе тусклая серьга, будто боялась спугнуть дедову слабеющую память. И такие же тусклые, как серьга, катились по щекам и гасли в усах его поминальные слезы.
…у них прорастают кораллы
меж пальцев раскинутых рук…
Постояли, пока дед не кончил свою длинную песню, тихо скользнули в дверь. Дед по-прежнему не замечал их. Теперь он крутил «козью ножку». В солнечных полосах, бьющих из окна, хороводили пылинки, реденький ежик седых волос деда прохватило солнце, бледной теплотой просвечивали уши.
— Здравствуй, деда!
Он на выдохе повернулся к ним, обволок себя круговым дымом, будто корабль, поставивший завесу.
— Кто энто? — отмахивая дым, дед зарулил ладонью.
— Костя с Васей.
— Ну, проходите!
Ребята сели на лавку. Дед скользнул взглядом по их рукам, по карманам, заметил молотки, всунутые за ремни. Он был веселый, дед Гоша. И теперь, сморщив лицо в улыбке, спросил:
— Пришли заколачивать меня в деревянный бушлат? Где его оставили? Небось за дверью стоит по стойке смирно.
Он закашлялся смехом, покряхтел, потом лихо расправил усы.
— Рано еще такого молодца, как думаете, братишки?
Вася с Котькой улыбались, поддакнули, ожидая какой-нибудь истории от неунывающего деда. Он много чего повидал, много побродяжил по свету, а к старости осел в поселке рядом с флотилией, дышал ее запахами и, как старый, списанный корабль, отведенный в тихий затон, помаленьку дряхлел, теряя последнюю оснастку.
— Трудитесь? — дед склонил голову, по-птичьи, сбоку, смотрел на них, мигая отцветшими глазами. — Правильно. Раз уж всем миром поднялись, плотным комком на немца катимся — раздавим.
— Наши Одессу, Севастополь отдали, — сказал Котька. — Брат из Сталинграда письма шлет, там воюет. Другой под Ленинградом.
— Севастополь… Его уже отдавали, да назад взяли. И теперь возьмем. Еще устроим немцу полундру. — Дед поплевал на «козью ножку», бросил ее к порогу. — Что силой у русских отымают, они всегда назад берут. А силенок хватать не станет — старики по России поднимутся, бабы в строй встанут. Не такой мы народ, чтобы в покоренных елозить.
— И ты пойдешь, дед?
— Пойду! — Дед ногой шевельнул в сторону легкую груду пакетов, прошел к двери и распахнул ее. За редкой заставой поселковых крыш виднелась широкая река с размытым далью противоположным пологим берегом. Оттого казалось, что перед глазами раскинулось море.
— По России пойду, — сказал он в этот широкий окоем. — А то за жизнь редко землю ногами трогал. Ведь как было? То палуба тебя укачивает, то паровозная бронеплощадка.
— Пешком-то, поди, трудно будет, — посочувствовал Котька, не веря в дедово решение.
— А ничего-о! Я сухонький, меня легким бризом по земле покатит, — дед тихо, счастливо засмеялся, обрадованный хорошей придумкой. — Скукожусь — и покатит, покатит по полям, по лесам. А где в воздух поднимет, через горы перетащит. Почему нет? Я эва какой, одна оболочка. И душа во мне легонькая.
Он вернулся к столу, поднял грустные глаза к портрету, вгляделся в себя молодого.
— Расейский я, ребятки, вот какое дело, а время подходит, тянет к родному погосту. Приду, поклонюсь дедам-прадедам, отцу с матерью и спокойно рядышком лягу. Землица у нас там мягонькая, родичами сдобренная, ладненько мне станет.
Дед отвернулся от портрета, заметил, как поскучнели от его слов ребята.
— Эге! А вы чего носы повесили? Ну-ка на флаг — смирно! — Дед притопнул ногой в обрезном сапоге, вскинул бороду. — Так смотреть!.. Ваша смертка далеко, как в перевернутом бинокле, даже совсем не видать еще, а потому — гляди веселей!..
До времени, когда можно будет подкапывать картошку, дни считали по пальцам. Ульяна Григорьевна через утро подшевеливала куст-другой — как там, не пора ли? Но клубни были в горошину, над зеленой кипенью ботвы только-только начали зажигаться фиолетовые огоньки цветенья.
Все скудные запасы были подобраны, люди сидели на хлебе и воде, начали пухнуть с голода, участились похороны.
В заводской теплице теперь справлялся Чи Фу с девчонками, а Осип Иванович с Удодовым промышляли на заамурских озерах. Уехали они недавно, поэтому никому не было известно, как там у них дела рыбацкие, скоро ли поддержат рыбешкой, как зимой поддерживали мясом? Между тем из теплицы в столовую начали поступать первые огурцы, репчатый лук. Зелень эта по-прежнему сдерживала цингу, не давала ей особенно распространиться.
Неля совсем редко появлялась дома. Иногда прибежит после дежурства, расскажет свои новости, подберет чужие, похватает чего найдет пожевать — и снова пропадает в городе несколько дней.
Как-то в затхлый, безветренный и душный вечер, когда после долгого бездождья листья на тополях по-скручивались, тронешь — звенят жестяным веночным звоном, а из-под ног пыхала серая пыль, в избу вбежала Неля, переполошила криком:
— Мамочка, ты погляди-и!
Она схватила Ульяну Григорьевну и потащила к окну. Возле сараюшек, под пыльной черемухой, стояли девочка с мальчиком лет по семи. Они обламывали молодые веточки и жевали мягкие концы.
— Я думала — они забавляются, а они… едя-а-ат! — ревела Неля.
Ульяна Григорьевна хмуро смотрела в окно, губы ее шевелились, будто она помогала тем, у сараюшки, жевать черемуховые прутья. Что она думала, что ей напомнило это зрелище? Может быть, тот далекий и такой близкий тридцать третий, когда вот таких же своих двоих детишек спрятала в немилостливую землю. Она тогда много требовала жертв, земля.
Она отвернулась от окна и ушла на кухню. Там достала хлеб, долго прицеливалась ножом, царапая горбушку, потом решительно отрезала половинку.
— Отнеси им, дочка. Домой уж не веди. Ничего больше у нас нет. — Перекрестила хлеб, подала Неле. — Мы уж чо, как-нибудь. Да не стой, иди, а то уйдут.
Неля выбежала из дома. Детишки недоверчиво смотрели на протянутый им хлеб и, словно ожидая взбучки за ломку черемухи, прятали за спину прутики.
— Возьмите, — упрашивала Неля.
Но дети даже отступили от нее. Они исподлобья глядели на Нелю темными провалами, на дне которых настороженными зверьками притаились глаза.
— Это же хлеб, хлеб!! — тормошила она детишек.
Слезы ли Нелины растопили недоверие, но упали на землю прутики. Брат и сестра взяли горбушку. Они не разломили ее. Придерживая одной рукой, отщипывали кусочки, клали в сведенный оскоминой рот и жевали медленно, будто все еще опасаясь подвоха, и трудно сглатывали, вытягивали шеи по-цыплячьи.
Приковыляла на больных ногах Мунгалиха, соседка Костроминых, принесла под фартуком банку молока.
— Запивайте, не то задавит, — приговаривала она, поднося банку то брату, то сестренке.
Ребятишки ели хлеб, пили молоко, и все молча. Успеть бы насытиться, поверить, что не во сне им привиделось такое. А что они спят, было похоже: жуют с закрытыми глазами, лишь на миг приоткроют, чтобы угодить губами в край банки, и снова накатывают на глаза прозрачные веки.
— Много их чей-то по поселку стало, — шептала Мунгалиха. — И вчера, и третёводни ходили собирали их с милиционером. Эти из дома какова разбежались, ли че ли? Ты их, девонька, в контору сведи. Туда их всех табунят.
Мунгалиха сунула пустую банку к животу под фартук, левой рукой побросала короткие крестики на широкое, с растерянными глазами лицо и похромала к избе, соря скороговоркой:
— Господи, помилуй нас, господи, помилуй…
В конторе спичфабрики Неле указали на красный уголок. В нем, листая журналы, сидели за красным столом несколько малолеток. Было душно, и окна распахнули. Ленивый ветерок шевелил занавесками, доносился отлаженный фабричный гул. Ребятишки-старожилы без лишнего любопытства встретили новеньких. Видно было — не знакомы, из разных мест. Тут же, рядом с гипсовым бюстом Ленина, сидел поселковый милиционер. Он встал, увидев новеньких, одернул гимнастерку.
— Откуда, орлята, чьи?
Неля открыла было рот, но участковый строго передернул бровями, мол, помолчи, сами должны сказать.
— Ну же, ну, — подбадривал он, теребя мальчишкину лохматую голову. — Рассказывай давай, ты же мужик. Или язык проглотил? Эй, орёлики! Дайте ему взаймы говорилку.