Елена Серебровская - Весенний шум
Через четыре часа пришел младший брат с бутылочкой. Он был очень встревожен. Спросил, какая температура. Маша ответила — сорок и шесть десятых. Володя покачал головой, сказал: «Ты смотри, поправляйся поскорее», — и ушел.
«Со мной что-то нехорошее, — соображала Маша, — видно, какое-то заражение… А что если… Нет, этого не может быть, но все-таки… Нужен карандаш и бумага. Надо написать свои распоряжения насчет Зои на всякий случай…» Если станет хуже, она писать не сможет.
— Принесите карандаш и бумагу, — попросила она отца, когда через четыре часа с бутылочкой явился он. Все они — и Нина Ивановна, и братишка, и отец — все появлялись в дверях на мгновение, как в театре — все в белых халатах, все с ненатуральными улыбками… Особенно отец — он, видимо, хотел рассмешить, развеселить чем-нибудь Машу, но это ему не удавалось: Маша не имела силы даже улыбнуться ему в ответ, хотя понимала, что его обрадовала бы ее улыбка. Откуда взяться улыбке, когда вся палата занялась пожаром, когда подушка подобна горячему костру и собственные руки так горячи, что крошечный обрезок твердого сливочного масла, упавший на них с поданной на ужин каши, растаял мгновенно и, сбежав прозрачной полоскою по руке, капнул на простыню.
Карандашик бы… Ничего они не понимают, не несут и все! А уже ночь наступила, часы в коридоре ударили двенадцать раз. Теперь до утра ждать. На термометре уже сорок один градус и одна десятая. Что если… Нет, надо получить карандашик, не дожидаясь утра!
— Сестричка… — зовет Маша тихо-тихо. Громче не может. Но сестричка слышит и тотчас появляется в дверях.
— Принесите мне карандашик… Какой-нибудь, — просит Маша. И сестра не спорит, не отговаривает, не удивляется, зачем больной нужен ночью карандаш. Принесла и положила на стул. И еще принесла какого-то кисленького питья, догадалась сама, умница.
А на стуле лежит белая мятая бумажка, в ней была завернута бутылочка для молока. Маша распрямляет бумажку руками, разглаживает. Как тяжело, уже устала! Но, отдохнув минуту, она кладет бумажку перед собой на стуле и пишет:
«В случае моей смерти девочку ни за что отцу не отдавайте! Воспитайте ее в нашей семье. Это моя к вам последняя просьба.
Ваша дочь Мария Лоза».
Сложенная вдвое бумажка спрятана под подушкой. Вот и легче стало. Ему не отдадут. Девочка вырастет честным человеком, как все в Машиной семье. Человеком, а не вещью, вроде Лизы, хитренькой, безвольной, податливой. Теперь и болеть легче будет. А я постараюсь обмануть их надежды и не умереть. Чьи надежды? Лизины, хотя бы. Если б я умерла, она бы наверное попыталась взять Зою и вырастить ее по-своему. Маркизов же не чурбан, оценил бы ее благородство.
И ночь миновала, и снова приходили доктора, рассматривали красные пятна на Машиной груди и шее… Стрептококк! С ним еще не умеют бороться, хотя пытаются, пытаются изо всех сил! Болезнь ведь не спрашивает, научились уже с ней бороться или нет еще, она приходит, и всё.
Долго ли можно жить с температурой в сорок один градус? Это смотря кому. Маше врач сказал, что у нее здоровый организм. Вот и хорошо. Маша сильная, она не согласна умереть. А уж если придется, то завещание написано.
Снова приносят Зою. Она простудилась от этих вынужденных прогулок, дышать ей стало труднее. Конечно: кто же, кроме матери, позаботится о младенце так чутко, кто угадает самую возможность его огорчений и постарается отвести ее? Нельзя болеть! Нельзя долго болеть, Зоя ждет.
В эту больницу посетителей не пускают, но к Маше проходят Зоины ходатаи с бутылочками. Все перебывали: и мать с отцом, и оба брата, и соседка. Но вот еще два часа до следующего кормления, а кто-то ломится к ней… Кто-то вежливо, но настойчиво спорит в коридоре. И его пропускают.
Сережа! Он вошел к ней, свежий с мороза, с алыми щеками, — она снова забыла, отчего так алеют его щеки! Он в белом халате, на ногах знакомые кожаные краги. Сережа пришел!
— Как тебя пропустили? — спрашивает Маша.
— Я принял загадочный вид и спросил, где ответственный дежурный… Наверно, в каждом учреждении может быть ответственный дежурный! В общем, наговорил чего-то там, и пропустили.
Сережа принес подарок: книжку в сафьяновом переплете — о приключениях Жиль Блаза, и плитку шоколада.
Нянечка вносит завтрак — жидкую гречневую кашу.
— Я не хочу, — вяло говорит Маша, отодвигая тарелку.
— Ты должна набраться сил! Я тебя сам покормлю. Что там в банке? Земляничное варенье? Будешь кушать ложечку каши, ложечку варенья. Как в анекдоте: один рябчик на одну лошадь.
Есть не хочется, но раз он сам будет кормить… Ладно, ради его удовольствия разве…
Сережа кормит ее с ложечки. Движения его терпеливы, медленны, он не суетится, дает ей слизать с ложечки всю кашу и все варенье. И при этом рассказывает ей какие-то анекдоты — откуда он их только набирается! На лице Маши мелькнула улыбка, — а он того пуще старается развеселить ее.
— Ты… не воображай, что я какая-нибудь умирающая, — говорит Маша. — Это пустяки. Когда Зоя на свет появлялась, тяжелее было. И, знаешь, мне в трудную минуту вспомнилось: «свобода — это осознанная необходимость».
— Больно-то все равно было?
— А все же с мыслями веселей, чем один на один с болью. А как ты… как твое здоровье?
— А я по-прежнему. За первый год обучения я экзамены уже сдал. Теперь дальше двигаюсь. На лекции ходить медицина не пускает, лежу дома, читаю конспектирую.
— А сейчас как же? Ко мне-то?
— Я удрал, — признается Сережа. — Наших дома нет никого, я позвонил твоим, узнал, и вот… Это пустяки. Я оделся по-зимнему, тепло.
Нет, он не выглядит больным, слабеньким! Только худой очень. Может, все это подозрения? Может, нет болезни? Или сна отступает?
— Я должен уходить, — говорит он, наконец, — не то к тебе не пустят никого. Долго ты не залеживайся. Я говорил с врачами; самое опасное уже миновало, они боялись за тебя первые двое суток. А теперь температура начнет падать. Ты же у нас могучая, девчонка!
Сережа врет. Он ни с кем не говорил, он понятия не имеет, каков будет ход ее болезни. Зато он знает другое, более важное: он знает, что у Маши впечатлительная натура и она легко поддается внушению. Это помогает так часто! Жаль, что не всегда.
И, приветливо подняв вверх правую руку, он уходит, поцеловав на прощание ее пунцовые щеки и лоб. Он уходит, еле сдерживая щемящую боль, которая возрастает от каждого шага, каждого движения. Ладно, со своей болью он как-нибудь сладит. Жаль, что не пришлось применить силу воли для чего-нибудь более существенного. Если он умеет сдерживать боль и скрывать свои страдания ради спокойствия родных, то неужели он не сумел бы вынести что угодно ради идеи? Жаль, что не пришлось.
* * *Вот Маша и дома, — но как переменилась она! Худая, бледная, с забинтованной грудью… Под глазами темные круги от недосыпания, — Зоечка спит не дольше шести часов подряд, и то хорошо… А дел — не оберешься, — стирка, молочная кухня, Зоечке не хватает материнского молока, его приходится покупать. А студенческие дела… Маша решила твердо — года терять она не будет. Сессия близко, все товарищи просиживают целые вечера в читальнях, а днем слушают лекции. Маша лекции не посещает, кроме немногих, у нее свободное расписание. Но ведь знать-то надо, что там такое рассказывают лекторы, ведь спрашивать-то на экзаменах будут, с этим приходится считаться. Часть лекций для Маши законспектировали товарищи по группе, потом перестали, не вечно же. И вот мечется Маша Лоза менаду домом и университетом, между библиотекой и молочной кухней… А до чего деньги летят! На одно грудное молоко уходит в месяц сотня. Что же дальше будет? Студенческая стипендия невелика.
Забот столько, что и не заметила, как подошел Новый год. Наверное, пропустила бы встречу Нового года, если б мама не спросила: «На Новый год ты, конечно, с нами будешь? Дома?»