Василий Еловских - Четверо в дороге
10
Когда-то люди скучать-грустить любили, песни жалобные пели, тягучие, бесконечные, слушаешь — и такая, бывало, тоска берет, хоть волком вой.
Теперь же грусть не признавали, вроде бы даже. И не потому, что не было причин для нее, были причины — всякое случалось. А просто считали грусть чем-то отжившим. Это, мол, мелкобуржуазная расхлябанность, от гнилой интеллигенции. А грусть, она ведь разная бывает, иногда и не враг, а друг. Порой взгрустнется от песни, от фильма интересного, от воспоминаний или просто так, не поймешь от чего. Молодыми мы с Катей любили по берегу Чусовой ходить. Катя говорила: «Грустно мне, хоть реви, а пошто — не знаю». Лишь телята да бесштанные ребятишки готовы все время подпрыгивать от восторга. Те, кто агитировал в тридцатые годы за вечное веселье, тоже, я думаю, грустили иногда, но пугались этого хорошего чувства, скрывали его.
Замечал я: теперь люди плакали и горевали реже. Значит, меньше причин для горя. И старых драк, когда жители одной улицы перли, крича, махая кулаками, палками и кольями, на другую улицу, калечили друг друга и убивали, тоже не стало. Рабочий понял, что драка — проявление слабости: видишь ничтожество свое и начинаешь сопротивляться, бушевать, себя показывать — дескать, вот я какой, пужайтеся, мужики!
На собраниях, совещаниях — их в те годы проводилось на заводе великое множество — подолгу, порою нудно и утомительно, говорили о трудовом напряжении. И так расписывали, расхваливали напряжение это, будто все успехи лишь от него зависели. Отчаянно критиковали друг друга — «критика — движущая сила». Да, порядок нужен. Шарибайцы в старину были немножко анархичны, несобранны. Но рабочего нельзя, как лошадь, вести в узде, все время заставлять что-то делать; он начнет подсознательно сопротивляться силе и уж тогда — шиш — выработки высокой не жди. Я видел в царскую пору, как дрянно работали солдаты и арестанты. Конечно, там из-под палки, а тут — другое, несравнимое, но все же чувствовал я в трудовом напряжении тридцатых годов, в беспрерывной говорильне и ругне что-то тягостное, лишнее, даже вредное. Легко работать без постоянного нажима, когда к тебе полное доверие. Надо бы нам тогда на заводе более умно агитацию вести.
Шахов тоже поклонялся «трудовому напряжению», как монах богу. Мне казалось, что нелегкая эта обстановка нравилась Шахову. Он прямо-таки наслаждался ускоряющимся ритмом, порой не шибко-то разбираясь, нужно ускорение или не нужно.
Несомненно, Шахов хотел казаться энергичным и одержимым. Мол, ничего кроме завода не вижу, даже недосыпаю, не ем вовремя. Заводом живу. Весь отдаюсь работе. Гляньте, какой у меня усталый вид. И выгляжу я куда старше своих лет.
Я усмехался про себя: «Притворщик!» Потом понял: тут была не только игра.
Дуняшка рассказывала, заливаясь от хохота:
— Слушайте, что было сегодня... Зашли мы (назвала двух подруг), в столовку. Глядим, подскакивает к буфету Шахов. Как с цепи сорвался. Взял бутерброд и еще что-то. И раз-раз, будто не в рот, а в мешок картошку бросает. Куда, думаем, торопится? В цех? Только был там. Вышли мы из столовой. Шахов обгоняет. На всех парах. Девчонки и говорят: «На свидание». Интересно: начальство и — на свидание. Хи-хи! Я б не побежала за ним, да девчонки... Особенно эта... По-моему она немножко того... втюрилась в Шахова. Где он, там и она. Хоть и прыскает в кулачок, а видно ведь, что сама не в себе. Ладно, думаю, поможем тебе кое-что прояснить. Вдогонку за ним. Влетает Шахов в квартиру. А мы издали... окошко-то большое.
— Вот дуры! — хохотнула Катя.
— Подожди! Сбрасывает с себя пиджак, галстук и так это, будто на нем горит все. Сбросил. Плюх на диван и голову книзу, заснул не заснул — не поймешь. Зачем бежал, спрашивается?
В больнице я удивлялся, как быстро ел Шахов даже горячую пищу. Небрежно отправлял в рот ложку за ложкой. Вредное дело! В первый день я, сидя с ним, тоже быстренько сунул в рот ложку с супом и... обжегся.
Шахов давно уже вошел в ускоренный ритм. А человек подобен машине: какую скорость дашь, такая и будет — ив цехе, и дома. Будто заведенный: работаешь быстро, ешь быстро, говоришь быстро. Возвращаясь домой, всех обгоняешь. Было и со мной такое. С полгода. Приду с завода, внушаю себе: «Не торопись, некуда. Некуда! Отдыхай!» Нет, будто кто понужает, подталкивает. В душе постоянная, болезненная нетерпеливость, желание все время что-то делать, куда-то бежать. Особо сильная нетерпеливость одолевала меня почему-то в парикмахерской, где я сидел как на шильях. Тягостное чувство. Жена говорила: «Обжигается, а глотает, что за человек!» Это было унизительно — в ритме жизни подражать начальнику. Стал сдерживать себя: получая приказ, старался отвечать неторопливо: «Хорошо, хорошо». Чувствовал при этом даже внутреннее удовлетворение: «Бегай, бегай, мальчишка, а я сделаю спокойно...» Я уставал от ускоренного ритма, который упорно насаждал в цехе Шахов. Для меня эта ускоренность была в общем-то чужда, для Шахова — органична.
Ну, ускоренный ритм — это еще не беда. Беда у Шахова была в другом. И это «другое» появилось недавно.
Начальник цеха в конторке торопливо перелистывает какие-то бумаги.
Входит парень-фрезеровщик.
— Егор Семеныч! Что это такое?.. Соседушка-то мой, Тарасов, пьянехонек. Аж пошатывается.
Я спрашиваю:
— Почему говоришь начальнику цеха, а не мастеру? В крайнем случае — мне.
Впрочем, последнюю фразу я произнес скорее для себя — Шахова и фрезеровщика в конторке уже не было.
А потом Шахов ходил смотреть на разбитое стекло в окне, о чем сообщил ему ученик токаря. Подростки любят жаловаться «самому большому начальнику». Тут еще и желание поговорить с начальником цеха.
А ведь сам когда-то говорил мне: не увязай в мелочах. Не сразу понял я, что он был прав. Но понял. А теперь он начал подменять мастеров.
Что-то с ним происходило неладное.
Раньше Шахов избегал общих рассуждений и, уж если выходил на трибуну, говорил дельно, умно — заслушаешься. Теперь же стал обрастать пустыми, звонкими словами. Может, от неуверенности, от желания казаться шибко правильным: неприятности, обрушивавшиеся со всех сторон, могли сбить уверенность даже с такого человека.
Выработка продукции в цехе по-прежнему росла на два-четыре процента в месяц. Районная газета писала о механическом: «Здесь наблюдается неуклонный рост по всем показателям».
Изменился старый цех. Допотопную трансмиссию, при которой бесчисленное количество приводных ремней загромождало пространство и мешало размещать новые машины, убрали; к станкам поставили моторы. Новые станки привозили чуть не каждый день.
— Замечаю я, чем лучше работаешь, тем больше ругают, — сказал мне Шахов задумчиво. — А если будешь кое-как выполнять план — заживешь спокойненько, работенки немного, чэпэ нету. И, главное, зарплата та же. Зарплата-то та же будет в любых условиях. Но мне противны люди с рыбьей кровью. Плохо вот, что без чэпэ никак не обходимся. Бьют, будто кувалдой по башке.
Но это были цветочки... Всамделишние беды надвинулись неожиданно, как горный обвал. Сентябрьским утром двух рабочих прижало станком, когда его снимали с грузовика: одному сломало ногу, другой — умер в больнице, не приходя в сознание. Все получилось из-за спешки, из-за гонки сумасшедшей. Почти тотчас наплыло другое ЧП: покалечило токаря-подростка. Прогнал он первую стружку, начал вторую, наклонился над станком... Иглистая поверхность детали захватила косоворотку парня и с чудовищной быстротой и силой стала накручивать на себя...
Столько ЧП. Это страшно. Не в старой России.
Помню, старики рассказывали нам, мальчишкам, как один рабочий упал в расплавленный металл, только что вылитый в ковш.
— Схоронили его? — спросил я.
— Чего говоришь-то? Ну чего от этого человека могло остаться? Вот чудила!
— А чё начальству было?
— А ничё.
По заводу поползли, зазмеились тяжелые, недобрые слухи. Создали первую (их было потом три или четыре) комиссию по расследованию ЧП, куда включили и Миропольского.
— Еще легко отделались, — говорил мне Миропольский. — Набрали мальчишек, кое-как подучили и поставили к станкам.
ЧП с подростком произошло ночью. А в утреннюю смену вытворил грязное дельце Мосягин — сломал центровой станок; их в обдирке и оставалось-то всего-ничего. Нарошно сломал. Хотел сломать. Полетело, порушилось все, так что слесари-ремонтники потом, ругаясь и отплевываясь, дня три колдовали над станком.
Поглядел, поглядел я и говорю:
— Что же ты наделал, человече?!
— Да, не выдержал нагрузки станочек. Шибко хреновый. Все дрянные станки надо выбрасывать к лешему, я лично так думаю, Иваныч. Переводите меня на «ДИП».
Он, как всегда, стоял по-солдатски — руки по швам, смотрел кротко, а краешки губ его книзу ползли, и опять мне казалось, что Мосягин усмешничает.
— Ты же нарошно сломал станок.
— Страсть хотелось побольше выработку дать, — отозвался он спокойно, будто не понимал моих слов. — А может быть, и рекорд бы!.. А чё!..