Иван Лепин - Уроки
Дмитрий Михайлович пребывал в хорошем настроении, суетился в прихожей возле меня:
— Снимайте свою куртку, вот тапочки… Вы давно пробовали конопляное масло? — спросил неожиданно.
— Сто лет назад. Еще в детстве.
— Вот я вас и угощу. Тут на днях ребята из Белоруссии приезжали — Брыль с Мележем, так гостинец привезли. Я это масло до беспамятства люблю. Жаль, что исчезло оно из употребления — то ли не из чего делать, то ли невыгодно.
— Лень.
— А может, ваше дело, и лень. Ну проходите, усаживайтесь.
Мне в этой небольшой двухкомнатной квартире всегда уютно, и чувствовал я себя здесь если не как дома, то очень уж раскованно и тепло. Нравилось рыться в интереснейших книгах, рассматривать всевозможные сувениры во главе с морской раковиной, по величине не меньше граммофонной трубы.
Снова кухонька, снова душистый цейлонский чай.
На этот раз заговорили о Есенине — близилось его семидесятипятилетие. Вернее, я слушал, а говорил в основном он, Ковалев:
— Статью вот о нем написал. В один «толстый» журнал. Боюсь, сократят — на мой взгляд, прямая получилась статья. У нас ведь любят, чтобы в юбилейных материалах побольше сиропа было. А разве совместимы эти два понятия — сироп и откровенный до боли поэтический мир Есенина?.. Кстати, — наливая мне очередную чашку, спросил Дмитрий Михайлович, — вы давно были на его могиле?
Я замялся и стыдливо покраснел.
— Не был вообще.
— Как? — изумился он.
— Все недосуг…
— Сейчас же собираемся и идем. Тут пять минут ходьбы.
— Но вам ведь некогда. Сами говорите, что перевод романа нужно срочно заканчивать. Вы мне лучше подскажите, как добраться…
— А там?
— Там я спрошу, где могила.
— И не стыдно мне будет? К Есенину не мог человека проводить!.. А роман… Ничего, потерпит.
Через несколько минут мы уже стояли под высоченными тополями во дворе. Дмитрий Михайлович глубоко втянул в себя воздух.
— Как все-таки пахнет молодая листва! Несмотря на автомобильный газ…
Ваганьковское кладбище и впрямь находилось в пяти минутах не столь быстрой ходьбы, и мы вскоре вошли в его ворота. Навстречу нам двигалась шумная группа молодежи, неуместно громко смеявшаяся. Дмитрий Михайлович резко поднял голову, болезненно поморщился:
— Безобразники! Здесь ведь — души многих великих…
Ребята, услышав это жестокое «безобразники», стихли, запоглядывали на Дмитрия Михайловича — длинновязые, модно одетые.
— Надо чаще бывать на кладбищах, — заговорил снова он, уже обращаясь ко мне. — Не наскоком приходить поглазеть на свежую могилу той или иной знаменитости, как вот эта компания, а чтобы подумать, поразмышлять — о жизни, о смерти, о добрых делах своих и о грехах. Наедине с ними, некогда жившими, человек становится чище помыслами. Он как бы глубже осознает: все мы бренны, а сделать предстоит еще многое. Так не лучше ли, пока не поздно, отбросить лень и праздность, поспешить закончить работу за себя, а если успеется — и за них, вот под этими памятниками лежащих…
У черной мраморной плиты с бронзовым барельефом он вдруг остановился и остановил за руку меня:
— А вот и Есенин…
Я растерялся, трусовато заоглядывался, нет ли кого рядом. Мне казалось, оттуда, из-под земли, слышу голос великого поэта: «Кто ты и что ты на этой земле? Пишешь стихи? А ну прочитай!.. О, и эту рифмованную блажь ты называешь стихами? А где в них кровь? Настоящие стихи пишут кровью сердца. Согласен?..»
Я вытер холодный пот со лба, тихо положил на плиту букетик гвоздик.
Дмитрий Михайлович тронул меня за рукав.
— Теперь я тебе покажу могилу Мерзлякова. Знаешь его? Он, кстати, из пермских краев. Его могила долго считалась затерянной. — Ковалев понизил голос: — Несколько лет назад я ее случайно обнаружил…
В конце семьдесят первого года мне поручили редактировать сборник стихов молодого поэта Анатолия Гребнева. Был он в ту пору студентом-заочником Литинститута, занимался в семинаре Ковалева.
Рукопись мне откровенно нравилась — пусть были в ней отдельные шероховатости, слегка заметные следы подражания. Но стихи брали за душу своей безыскусственностью, естественностью, народностью интонаций.
Запылала июльская просинь,
Закачалась река в берегах,
Золотые певучие косы
Зазвенели в тяжелых руках.
Ой, цветы-первоцветы густые,
Вам теперь головы не сносить!
Хорошо, что в ракетной Россия
И вручную умеют косить.
Дальше следовали стихи о трудном военном и послевоенном детстве, о не вернувшемся с войны отце и, естественно, о любви, о природе. Чем глубже я вчитывался в первую рукопись поэта, тем меньше замечал и шероховатость, и отдельные заёмные образы. Мне казалось, вопреки оговоркам рецензентов, книга готова к набору, и моя редакторская забота состояла теперь лишь в технической подготовке к сдаче ее в производственный отдел.
Посему с автором я работал минут двадцать — не более: претензий у меня к нему не было, были лишь советы по мелочам.
В конце я сказал Гребневу:
— Мы тут посоветовались и решили просить Дмитрия Михайловича Ковалева написать к твоему сборнику предисловие.
Анатолий испуганно вскочил с кресла.
— Да ведь он очень занят: семинарские дела, свои стихи, переводы, поездки с писательскими бригадами — до меня ли ему?
— Попробуем. Откажет — откажет. Но вдруг и согласится… А от авторитетного предисловия ни одна книжка еще не проигрывала.
На другой день мы отправили рукопись и письмо Дмитрию Михайловичу. Просили не только написать предисловие, но и написать быстро — за полмесяца, желательно, не позднее 25 декабря, поскольку до первого января рукопись должна быть сдана в производство.
Срок давался малый, что и говорить. Не всякий даже очень спорый и незанятый человек согласится принять такое условие. Расчет был на то, что с творчеством Гребнева Дмитрий Михайлович прекрасно знаком и ему не нужно скрупулезно читать рукопись.
Письмо-просьбу отправили, и я, редактор, стал ждать.
Проходит день, другой. Волнение (напишет — не напишет?) усиливалось. Ковалев ведь знал стихи своего ученика по разрозненным подборкам (творческим работам), а тут речь идет о книге. Выстроилась ли она, получилась, скроенная из этих подборок? А что, если скажет: сборника пока нет? Вот и окажем мы Гребневу медвежью услугу.
На третий день мое терпение лопнуло, и я набрал Москву. Дай, думаю, настрою Дмитрия Михайловича на соответствующий лад.
Трубку долго не снимали. Затем услышал женский голос.
— Антонина Андреевна?
— Я.
— Извините, из Перми вас беспокоят. — Дальше следовали дежурные слова: что нового, как здоровье и т. д. — Дмитрия Михайловича можно к телефону пригласить?
Разговорчивая Антонина Андреевна почему-то замолчала. Я слышал, как она шумно вздохнула.
— Нету его дома…
— Где же он?
— Уже три недели в больнице. — Снова пауза. — Боюсь я за него. Никогда такого не было.
У меня перехватило дыхание: что же делать?
— Печально, Антонина Андреевна, — будто освобождаясь от удавки, медленно произнес я. — Мы там от издательства ему письмо направили с одной просьбой, так вы уж его придержите, не беспокойте Дмитрия Михайловича.
— А что за просьба?
— Предисловие написать… К сборнику Гребнева…
— Да, пожалуй, он не сможет. На всякий случай я ему скажу.
— Не надо, не надо! Вот выздоровеет — тогда.
С тяжелым чувством безнадежности опустил я трубку. Назавтра доложил начальству о сложившейся ситуации, и начальство развело руками: что поделаешь, раз так вышло?
А дней через десять я получаю толстый конверт, подписанный знакомым размашистым почерком — на сей раз только менее разборчивым. У меня замерло сердце: «Написал!»
Я вскрыл письмо и извлек пачку листов из нелинованной общей тетради. Писал Дмитрий Михайлович на обеих сторонах, писал неровно, по всей видимости, лежа. «Извините, — обращался он ко мне, — что посылаю предисловие неперепечатанным — негде это сделать и не в силах. К тому же торопился успеть к обозначенному сроку — сам в прошлом издатель, отлично знаю все издательско-типографские тонкости. Конечно, я мог бы и отказаться, сославшись на недуг. Но ведь вы — дети погибших отцов, и кто вам обязан помогать, кроме нас, оставшихся в живых?»
Через час я вычитывал с машинки предисловие, озаглавленное «Стихи, которым доверяешь».
Чем больше он имел учеников — а среди них были не только выпускники Литинститута, но и участники многих областных и зональных совещаний молодых литераторов, в которых принимал участие Дмитрий Михайлович, — тем чаще получал он дарственные книги. Я был однажды свидетелем того, как почтальон принес ему четыре бандероли с поэтическими сборниками. Конечно, такое случалось не каждый день, но часто, и это доставляло ему несказанно-неожиданную радость. Радость учителя, воочию видящего плоды своего труда.