Виктор Баныкин - Лешкина любовь
— Успокойся, Варяус, ничего особенного, ровным счетом ничего! — Михаил подошел вразвалочку к Варе, пристроился рядом с ней на ступеньке. — Руки все целы… малость обгорели только.
— Где? Как? Да не мучь ты меня!
Михаил выплюнул окурок, затоптал его ногой. А потом принялся нескладно рассказывать:
— На промысле. Мы там крышу перекрывали у лаборатории. Ну, слезли за железом… А неподалеку работал газосварщик. Смотрю: по шлангу змейкой пламя бежит — от горелки перекинулось. А сварщик и не видит. Бросился я к шлангу, перегнул его… Спасибо богу надо сказать, что рукавицы на руках были. Тут и сварщик заметил, выключил резак и ко мне. А я в ту минуту ничего не помнил… от рукавиц клочья одни остались. Ну, меня сразу на медпункт потащили.
Варя старалась не смотреть на Михаила.
— А это так нужно было: то, что ты сделал?
— А как же. (Мишка улыбался — Варя это чувствовала по его голосу. Улыбался мягко, чуть насмешливо.) Ведь рядом баллон с кислородом стоял. Он мог взорваться.
— Ну, а если бы… если б ты сам весь загорелся?
— Оставь, Варяус! Зачем эти твои «если б»?
Мишал Мишалыч пошевелил своими косматыми бровями. Крякнул.
— Бывало, говаривали: семь раз отмерь, однова отрежь! — глубокомысленно изрек старик. — А в нынешнее время… прямо башкой в полымя норовят броситься! Эх! Одно слово: зелено-молодо!
— Очень прошу тебя, Варяус, — наклоняясь к Варе, горячо зашептал Михаил, — очень: родительнице, смотри, не напиши. А то знаешь… еще скапутится старая. А руки… руки заживут. Как, бывало, говаривали: были б кости, а мясо нарастет!
Варя сокрушенно вздохнула: ох уж этот взбалмошный Мишка! Он еще шутил!
Она кормила его, как малого ребенка, — с ложки. И было и грустно и забавно смотреть на присмиревшего, смущенного Михаила.
После обеда Варя решила вымыть в комнате полы — шла ее неделя. Болели руки, ныла поясница, но она не сдавалась.
Принесла в комнату ведро воды, намочила тряпицу и полезла под стол. Потом протерла под своей кроватью и под кроватью Анфисы. После Анфисы кровать пока пустовала, прикрытая простыней. Комендант обещал на днях перевести Варю в другую комнату, а сюда поселить двух подружек-нормировщиц.
Свежая водица ручейками растекалась по желтому полу, приятно холодила саднившие ладони, все в кровавых мозолях. С минуту Варя колебалась: мыть или не мыть под кроватью Оксаны, с которой она больше не разговаривала? Решила: надо протереть, полы не виноваты.
С трудом выдвинула пузатый чемодан, намочила и отжала тряпицу. И только встала на колени, чтобы лезть под кровать, как позади что-то сухо, отрывисто щелкнуло.
Оглянулась Варя, и тряпку выронила из рук. Оксанин чемодан стоял раскрытым: вверх дыбилась помятая крышка, а на пол свисали рукав красной трикотажной кофты и прозрачный капроновый чулок. Прямо же перед ней по влажным половицам рассыпались серые помятые конверты.
Варя вся так и похолодела. Что теперь делать? Стоит сейчас влететь в комнату Оксане, и та незамедлительно поднимет крик: «Караул, грабят!»
Она еще не совсем пришла в себя, когда потянулась собирать письма. Вдруг на удивление знакомым показался Варе почерк на одном из конвертов с лиловым уголь-ничком вместо марки. Варя взяла себя в руки. Внимательно прочла адрес. Прочла раз, другой… Да ведь это же… да ведь это же Лешкино письмо! Лешкино письмо ей, Варе!
Трясущимися пальцами подобрала и другие конверты, надорванные небрежно злой рукой. Эти письма тоже были от Лешки, и тоже ей, Варе!
Закружилась голова. Она села, ничего не замечая, на мокрый пол. На точеном, матово-смуглом лбу росинкой дрожала, переливаясь, холодная капля…
«Варюша, родная, желанная! Это третье письмо, а ты все молчишь и молчишь. Неужели между нами все кончено? Неужели я для тебя стал чужим, посторонним? Оторопь берет, когда думаю об этом».
Выпало из рук письмо. Варя прислонилась онемевшей спиной к железной койке. В глазах стояли невыплаканные слезы.
Варя не знала, долго ли она просидела так: оглохшая, слепая, будто пораженная страшным столбняком.
На коленях лежали письма, Лешкины письма, которые с таким нетерпением она ждала все эти месяцы. Рядом валялась половая тряпица, чуть подальше поблескивало оцинкованным железом ведро с помоями, а в ногах распластался чемодан с прожорливо разинутой пастью. Но Варя ничего не замечала.
Она и Евгения не сразу увидела. Он стоял посреди комнаты — пропыленный, жаркий, прижимая к выпачканной мазутом ковбойке огромную охапку сирени. Стоял минуту, другую, третью…
— Варя, ты… плачешь? Ты… уезжать собираешься? — наконец-то нашелся что сказать этот рослый, сильный парень, сейчас такой беспомощный, такой обескураженный.
Куда-то в сторону полетели цветы, и вот он, Евгений, припал к Вариным оголенным коленям.
— Варюша, да ты очнись… Варюша! Меня в командировку в Сызрань посылали. Прямо с дороги завернул к тебе… Да говори скорей, что с тобой, кровинка моя?
А ей хотелось кричать, ей хотелось реветь белугой, рвать на себе волосы. Но она по-прежнему сидела безмолвная, ко всему равнодушная.
Вдруг Варе пришла на память поездка в Москву, та их первая с Лешкой поездка, первая и самая счастливая. Хлопьями валил снег, мимо окна вагона мелькали и мелькали зеленеющие елочки-коротышки, а за ними белые, выстланные пухом поля… Промелькнула и хрупкая, тонюсенькая березка, кем-то безжалостно поверженная на леденеющую землю.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вторые сутки гуляли над Камой обломные ветры. Даже здесь вот, в трюме, слышно было, как ревели за бортом вскосмаченные волны.
Лешка повернулся на спину, окинул тоскующим взглядом свой кубрик-каморку. Каморка — самое подходящее название этому ящику: вытянешь ноги, и упрутся они в переборку — тускло-белую, ознобно дрожащую от натужной работы дизеля. А до противоположной стены рукой можно дотянуться.
И хотя не из легких выдалась Лешке в это утро вахта (а ночью предстояла еще труднее), но спал он недолго, спал вполглаза, то и дело ворочаясь.
«Куда только девался мой бывалошный сон? — подумал он, расстегивая ворот нательной рубашки: в кубрике стояла спертая банная духота. — А поспать-то я мастак когда-то был».
Приподняв голову — все с теми же по-мальчишески непослушными рыжевато-белесыми вихрами, — Лешка подсунул под нее руки.
Полторы недели назад, выдавая новому матросу комплект постельного белья, третий штурман сказал:
— Ну, а вместо подушки, солдат, придется тебе приспособить пробковый спасательный пояс. Подушки все в расходе.
И он, этот молодой, должно быть Лешкиных лет, парень в мешковатом суконном кителе, как-то странно, вымученно улыбнулся, кривя в сторону рот.
— Сойдет! — пробурчал тогда Лешка, забирая в охапку одеяло и простыни.
Но пробковый пояс оказался на диво жестким, будто каменным. Нужда заставила Лешку стелить на ребристый пояс вчетверо сложенное «вафельное» полотенце. Но и оно не делало «подушку» пуховой. Теперь частенько Лешка ходил по судну с полосатой, разлинованной в мелкую клеточку щекой.
— Солдат, скажи на милость, отчего у тебя то левая, то правая щека — ни дать ни взять вафля от брикета с мороженым? — спросил Лешку на днях плутоватый масленщик Васютка Ломтев, всего год назад окончивший речное ремесленное училище. — Который раз ломаю голову, а все не догадаюсь.
— Тугая ж она у тебя на смекалку, малец! — усмехнулся Лешка и легонько щелкнул низкорослого широкогрудого масленщика по темени. — Подрастешь, до всего сам дойдешь!
Не хотелось уже и лежать, и Лешка вслух сказал:
— А не хватит ли тебе нежиться, солдат? Нечего зря мять казенное добро!
И он легко, пружинисто приподнялся, опустив на пол жилистые босые ноги.
Иллюминатор то и дело окатывала зеленовато-мутная стремительная волна. Иной раз на борт обрушивался многопудовый грохочущий вал, готовый, казалось, вдребезги разбить плотное стекло иллюминатора, и тогда в каюте вдруг сумеречно темнело.
Подойдя к столику, намертво приколоченному к полу, Лешка вцепился руками в края столешницы, а лбом прислонился к холодному стеклу иллюминатора.
Когда вода за бортом откатывалась, шипя, точно тысячи змей, на миг — единственный миг — перед взором открывалась зыбуче-бугристая Кама, что тебе закипевший адов котел. Но вот снова надвигался ревущий взбешенный вал, уже не мутно-зеленый, а какой-то сизо-черный, будто продымленный, заслоняя своим пенным гребнем весь белый свет. И снова глухо крякал стальной надежный борт.
Бесконечно долго сбегала по стеклу пузырчатая тяжелая вода, постепенно светлея и светлея. И внезапно перед глазами разверзалась страшная ямина бездонной глубины, в которую, мнилось, вот-вот опрокинется пароход вместе с баржами на буксире. А в недосягаемой дали маячил хмурый лесистый берег. Высокий этот берег качался, готовый тоже съерашиться в ту же кипящую смоляную ямину. И опять набегала волна, и опять ухалась о борт, и опять иллюминатор заливал мутный, бегучий поток…