Виктор Баныкин - Лешкина любовь
— Думала, ты спишь. — Пелагея опустила глаза. — Тебе ведь в ночь на вахту, чего ж вскочил в неурочное время? Или кто помешал?
— Нет… я сам… вот только что встал, — Лешка тоже отвел в сторону взгляд, все еще по забывчивости комкая в руках фуражку.
— Прикрой голову: продует, — не то попросила, не то приказала Пелагея.
Лешка спохватился и, почему-то весь до черноты краснея, поспешно нахлобучил фуражку на примятые волосы, осыпанные прозрачными капельками.
Захотелось отвернуться, чтобы Пелагея не видела его идиотского, совсем мальчишеского смущения, но та сама, неожиданно схватив парня за локоть, толкнула его к бушприту.
Не понимая теще, в чем дело, Лешка повернулся лицом к носу судна, глянул вдаль. И тотчас рука его поймала руку Пелагеи, крепко-крепко сжала ее.
Впереди, на левом берегу, прилепилась деревенька к высокому шишковатому бугру. Прилепилась над самой гибельной быстриной. А позади изб, стоявших вразброс, мотались на ветру березки и клены. И хотя по-прежнему низко над землей клубились сизо-аспидные тучи, налитые чугунной тяжестью, и не было никакой надежды на просвет, а деревенька, опаленная багряно-золотым пламенем веселой рощицы, вся так и лучилась, ровно на нее одну, счастливую, пал жар невидимого сейчас сентябрьского солнца.
Пелагея и Лешка, заглядевшись на проплывавшую мимо деревню, простояли рука об руку не одну, видимо, минуту… И кто знает, когда бы разъединились их сомлевшие ладони, если бы не появилась на носу Софья, облаченная в белый халат (ночью судовая повариха вполне могла бы сойти за привидение).
По-кошачьи крадучись, Софья приблизилась к паробрашпилю, поедая разгоревшимися от ехидства недобрыми глазами стоявших к ней спиной Лешку и Пелагею.
А наглядевшись всласть на застигнутую врасплох парочку, визгливо, во весь голос закричала:
— Солдат, обедать!.. Нашли тоже место, где щупаться, бесстыжие!
Обедали в красном уголке — в светлой и просторной носовой рубке. Другой такой на всем буксире не сыщешь.
При судовой кухне харчилась все больше холостежь. И готовила Софья не особенно вкусно, но в обеденный час в красном уголке всегда стоял веселый гвалт. Ведь что нужно молодым здоровым парням? Давали б вдоволь картофельной похлебки, горячей, обжигающей губы, а на второе — той же отварной картошки, заправленной поджаристым лучком и подсолнечным маслом. Ну, и еще хлеба — побольше ржаного хлебушка. Густо присыплет паренек крупитчатой сольцой ломтище в полкаравая, и так-то пойдет у него дело, только за ушами трещит! Не зря русский народ говорит: в поле — и жук мясо, на реке — и лягушка сазан.
Но вот сегодня — не странно ли, правда? — за обедом царило непривычное молчание: тягостное, удручающее. Один сосредоточенно, не глядя по сторонам, работал ложкой, склоняясь над курившейся паром тарелкой, другой в ожидании добавки задумчиво катал между пальцами хлебный шарик, третий скучающе воззрился на Доску почета, где красовались фотографии передовиков.
Лишь одна Софья была в преотличном настроении. Растягивая в улыбке ярко намалеванные губы, она то и дело тараторила:
— Митя, тебе не подлить лапшицы? А тебе, Васютка?.. Между прочим, вот и солька, вот и перчик. Все как в ресторане!
Поднял от стола лысеющую голову вдовец механик. Сощурил глаза. И, потирая квадратный колючий подбородок, медленно проговорил:
— К какой беде ты растрещалась… чисто сорока?
— Так ведь это, Иван Мефодьевич, культурное обслуживание! Глядишь, и на Доску почета удостоюсь. — Софья изогнулась крючком перед сухопарым механиком, вся тая в сладенькой улыбочке. — Стараюсь, Иван Мефодьевич, стараюсь!
Немолодой механик поморщился, точно хлебнул крепкого уксусу.
А Софья выпрямилась, гордо вскинула повязанную крепдешиновой косынкой голову.
— И к тому же столько всякой общественной работы. Ведь я — женсовет. Надо и о том подумать, и о другом постараться. К примеру, моральное поведение молодежи. Как вы считаете, Иван Мефодьевич, должна я об этом беспокоиться? А у нас появились отдельные гнилостные элементы. Я в первую очередь имею в виду матроса Пелагею Рындину.
— Тебе что здесь: собрание? — взорвался вдруг старший рулевой — обычно бессловесный работяга-парень с рыжими татарскими усиками над алеющими девичьими губами. — Подлей этой самой… ла-апшицы. Да чтобы погуще… воды, этой самой, и в Каме много. И масла не мешало бы. Капельником, что ли, масло отсчитывала?
Колюче покосившись на рулевого, Софья зачерпнула из прокопченной кастрюли полный половник загустевшей жижи с разбухшими лапшинками. Запела:
— Будь добреньким, Рустем, кушай на здоровье!
И опрокинула половник над тарелкой Рустема. Чуть помешкав, с прежним азартом продолжала:
— Конечно, у нас в данный момент не собрание. Но собрание придется созывать. Дальше терпеть такие безобразия нельзя. Час назад своими глазами видела, как солдат… даже совестно и говорить… среди бела дня щупал на носу Пелагею.
Лешка выпрямился. На костистых щеках заходили желваки.
— Не гляди тигром, я не из боязливых, — сказала Софья. Теперь на ее сером пористом лице не было и тени улыбки. — И вопрос, конечно, главным образом не в тебе… ты человек у нас временный. Прямо скажу: посторонний. Сойдешь в Перми, и поминай как звали. Гвоздь вопроса в Пелагее.
— Говоришь, я тут посторонний? — совсем тихо промолвил Лешка. — Нет, не привык я на земле нашей быть посторонним. Не был и не буду! — Он еще откинулся назад, теперь вплотную прислонившись широкой спиной к простенку между окнами. — И уж раз для меня у вас, кроме «солдата», другого имени нет, то и скажу прямо, по-солдатски: знай ты, женсовет, край, да не падай! Пелагею я не щупал — заруби себе на носу. Не щупал и другим не советовал бы!
Один из парней засмеялся — открыто, не таясь. Глянул выразительно на Васютку Ломтева и снова захлебнулся добродушным смешком. Чтобы хоть чуть-чуть скрыть набухший на лбу синяк, масленщик старательно начесал на него волнистый сивый чубик.
— Возможно, Пелагея не всегда умеет себя вести, возможно. Но тогда с ней надо поговорить, по-хорошему поговорить. А валить на человека всякую напраслину… нечестно это! — Лешка отодвинул от себя тарелку. Похоже было, он к ней еле притронулся. — Так же нечестно, как подавать людям вот эдакую бурду!
— И это самое… взять себе в каюту ни мало ни много — десяток казенных подушек. А другим спать не на чем, — вслед за Лешкой выпалил задиристо рулевой, смешно топорща свои молодые усы.
И тут вдруг ожил молчавший все время Васютка.
— Ну, хватит, солдат… как бишь тебя… Хватит, Алексей, хватит, Рустем! — он замахал руками. — Хватит вам, ребята, митинговать!
Незаметно от всех он повел бровью в сторону запунцовевшей до самой маковки Софьи. Хитрущие глаза масленщика говорили: «Удались немедля, дура стоеросовая!»
— Зачем портить друг другу настроение? — благодушно, с наигранной ленцой снова начал Васютка, когда Софья, схватив кастрюлю, скрылась в дверях. — А насчет честности… не очень-то она ходячий теперь товарец!
— Похоже, — отрезал механик. — У иного в душе днем с прожектором ее, окаянную, не обнаружишь. Даже если милицию на помощь призовешь.
Васютка расхохотался:
— Милицию, говорите?.. На какого смотря блюстителя порядка нарветесь! Этой зимой приключился со мной в Чистополе такой парадокс. — Масленщик спичкой поковырял в зубах. — Шагаю чинно от приятеля вечерком… самую малость навеселе. Так часиков в двенадцать — совсем еще детское время. И вдруг слышу: кто-то рядом всхлипывает. Гляжу, а в воротах пацан девчонку по щекам хлещет. Я, конечно, вмешался. Разве можно равнодушно смотреть, как прекрасный пол обижают? Хватаю этого необразованного типчика за рукав и командую: «Шагом марш за мной в милицию!» Отделение милиции, между прочим, за углом находилось. Девица утерла слезки, и за нами. Притопали. Выслушал меня дежурный, эдакий розовощекий младший лейтенантик, и к парочке обращается: «Так или не так обстояло дело?» — «Нет, как можно! — запищала девица. — Радик, и чтобы дрался? Этот хулиган все выдумал!» Ну и меня, как миленького, в темную!
Васютка снова захохотал.
— Вот она, честность, в наш век атомного саморазрушения!
Вдруг над Камой из края в край полыхнуло раскаленное добела пламя. Мнилось: страшное это пожарище все-то, все сейчас испепелит — и леса, и луга, и прибрежные деревни, и храбрый буксир, изо всех сил боровшийся со штормом. Но не успели глаза освоиться с гибельным ослепляющим безмолвием, как весь мир погрузился в стынущий кромешный мрак. И в ту же секунду с оглушающим грохотом раскололось на мелкие куски низко нависшее, обуглившееся небо.
Стеной хлынувший на землю дождь первым приметил Васютка. Это он все время с опаской поглядывал в окно — масленщик до смерти боялся грозы. Вдруг он подпрыгнул на табуретке и уже с неподдельной веселостью загоготал на весь красный уголок: