Глеб Пакулов - Глубинка
Из боковых дверей сцены, откуда обычно появлялись фабричные артисты, раздалась дробь барабана. Бронзовым навершием вперед показалось знамя с изображением Ленина. Президиум встал, за ним весь зал. Женщина из горкома запела «Интернационал», его дружно подхватили. Когда кончили петь, начали хлопать в ладони. Ребятня особенно старалась, хлопая знамени. Котька отбил ладоши, восхищенно дубасил локтем Ваньку. Еще бы! Рядом со знаменем — барабан на перевязи и палочки в руках — стоял у трибуны окаменевший от гордости Ходя в белой рубашке с красным галстуком. Зажим у горла сверкал, как орден. С другой стороны замерла девятиклассница комсомолка Лида Окишева.
Шум постепенно утих, и женщина из горкома прошла к трибуне, поздравила всех с победой под Москвой. Снова зааплодировали густо и долго. Женщина попыталась сказать что-то еще, но заплакала и села на место. Пожилой военный с ромбами в петлице говорил прямо из-за стола, потом подошел к краю сцены, высказывался по-домашнему просто и понятно. Отступали мы потому, объяснял, что внезапность была со стороны немцев при нападении. Фашисты войска к границе подтягивали, а наш народ занимался мирным трудом, войны не хотел, строго соблюдал пакт о ненападении. А фашистам на пакт наплевать, на то они и фашисты. Разорвали договор — и сунули свое свинячье рыло в наш советский огород. Ночью, по-бандитски бомбили спящие города, навалились танковыми полчищами на погранзаставы. Вот и пришлось нашим временно отступить. Даже пример для наглядности привел: если один с камнями в руках, да еще за пазуху их напихает уйму, нападет на другого, а у того всего пара голышей, остальные за спиной в кучке сложены, понятно, станет отходить до кучки. Так и наши войска отошли, собрались с силой и ударили как следует.
Очень ему хлопали. По радио, конечно, все слышали о разгроме фашистов, да не один раз слышали — передача шла непрерывно, — но то радио, а тут живой человек, большой командир говорит. Уж он-то все до тонкости знает. Выходит, взялись бить гитлеровцев не в шутку. На сто пятьдесят километров драпанули они, а кое-где на все триста отшвырнули их от столицы. Теперь пошло-поехало! Фашисты жгли, расстреливали всех без пощады! Что ж, пусть на себя пеняют. Мы еще и в Берлин ихний придем, чтобы они к нам больше никогда не приходили. Грозно это вышло у военного — кровь за кровь, смерть за смерть.
После военного с ромбами говорили другие командиры, потом директор с парторгом выступили, призвали ударным трудом отблагодарить Красную Армию. Все для фронта, все для победы над оккупантами. Трясейкин с фотокором то слева забежит, то справа, просит замереть, чтобы карточки не смазанными получились. Даже стремянку приволок, людей в зале сверху снял. «Тихо, товарищи! — требовал с потолка. — Снимаю исторический кадр!»
Котька смотрел на него и думал — шутит. Как можно снять что-то историческое, если оно давнее, уже ставшее историей? Но когда парторг Александр Павлович сказал, что весной всем поселком выйдем на посадку парка и назовем его в честь Красной Армии — Красноармейским, Трясейкин первым зааплодировал и крикнул: «Историческое решение!» Его дружно поддержали, и тут уж Котька совершенно ясно почувствовал, что чего-то недопонимает в этих определениях. Сам он тоже хлопал и думал: «Надо поднажать на учебу». В школе его считают лучшим учеником по истории, а он…
Флотский начальник поднялся, сказал, что вот сидит за столом президиума старый партизан, герой гражданской войны за Советскую власть, попросим сказать несколько слов. У товарища Сысоева глаза веселые сделались, а парторг сам проводил Филиппа Семеновича к трибуне, по пути нашептывая что-то бодрое. Видно было, ни парторг, ни директор в президиум Удодова не приглашали, он сам военным на глаза попался. Орден большой, редкий, такой только еще у одного флотского. Конечно, на почетное место орденоносца.
Филипп Семенович первым делом стакан воды, что стоял налитый у графина, выпил, подумал, наполнил второй и тоже осушил. В зале хорошо засмеялись, а жена Филиппа, громкоголосая Любава, поторопила:
— Говори давай. Дома воды надуешься!
Снова хлопки проскочили. День-то особенный, счастливый, вот и сыпали почем зря. Военные улыбались, мягонько плескали ладошками, понимали — тушуется старик.
— За уважение, значится, да ласку — спасибо, — начал Филипп Семенович и поклонился президиуму, потом и залу. — Я, как ранетый япошками, а два сына воюют с германцем, я душевно переживаю нашу большую радость. Вот. Но так скажу вам, я еще намедни знал о победе, но сообчение в народ не делал. По стратегии.
Филипп Семенович пощупал графин, но наливать больше в стакан не стал, постеснялся.
— Интересно, интересно, — подался к нему военный с ромбами. Остальные тоже удивленно смотрели на оратора.
Удодов поискал глазами кого-то в зале, не нашел. Тогда покосился на военного с ромбами, сказал:
— Тута-ка где-то годок мой Костромин сидит, он могет подтвердить. — Филипп Семенович поднял вверх обкуренный палец. — Мне о победе Верещуха знак подала, во как!
— А кто она? — точно так же, как сегодня Осип Иванович, спросил военный. В зале стало тихо, ждали объяснения такому невероятному делу. Оказывается, праздник для всех только сегодня наступил, а Удодов его в одиночку отпраздновал еще вчера. Кто она, Верещуха эта? В поселке нет такой фамилии, прозвища тоже. Неужто кто из самой Москвы сообщил Филиппу Семеновичу самому первому?
— Кто она, это чижало обсказать. — Удодов пошевелил пальцами. — Всякое обличье в запасе имеет, особливо если ночью встретишь…
— Да шары залиты! — голос Любавы грозен, так и слышно в нем: «Сядь, не срамись!»
Зал гремел смехом, рукоплескал. Даже ничего не понявшие военные поддались всеобщему веселью, хлопали неудачливому оратору. Филипп Семенович с досады махнул рукой, мол, видите, объяснить толком не даст старуха, и пошел на свое место.
Объявили о концерте. Со сцены убрали стол, в дальний угол откатили трибуну. Трясейкин унес свою стремянку. Электричество светило во всю мощь. Видно, директор распорядился, и в котельной кочегары подшуровали топки спичечной соломкой, пар подняли хороший, веселей закрутились маховики. Оттого-то и стало все кругом ярким, праздничным.
Хор красноармейцев исполнил под баян несколько песен, особенно слаженно получилась «Вставай, страна огромная». Песня была новая, появилась в начале войны, дух поднимала. Клятвенная песня.
После хорового отделения — плясали. Здорово получился у старшего лейтенанта вальс-чечетка. Но и фабричные артисты тоже не отставали. Катюша Скорова задушевно исполнила «Утомленное солнце нежно с морем прощалось». Трясейкин Катюшу из-за кулис щелкал фотокором, как из пулемета, а она поет себе, что «нет любви». Пальцы на груди переплела, сквозь щеки румянец просочился — красавица. Приняли ее хорошо, особенно красноармейцы. Требовали повторить, «бис!» кричали. Катя не какая-нибудь заезжая знаменитость, а своя, доморощенная, выламываться не стала, кивнула красноармейцу-гармонисту, тот вступление проиграл, и Катя снова повела, уверяя, что, расставаясь, она не станет злиться, раз виноваты в этом ты и я. Душевная песня. О мирных днях напомнила, ласковой грусти в зал напустила. Зато, когда отрывок из спектакля начали показывать, — война опять на порог.
В глубине сцены трибуну соломой накрыли, изобразили конюшню, из-за нее чучело лошадиной головы торчало. Тут же немец-часовой расхаживает. Смех и грех было глядеть на него: пилотку на уши напялил, руки в рукава сунул, винтовку черт-те как держит и ногами в огромных бахилах притопывает. Сразу видно — не климат у нас фашисту — вояке вшивому. Котька бывал на репетициях, знал, что дальше произойдет, но волновался за Нельку. Сейчас она с партизанами будет подползать к немцу, а кто-то загремит котелком, чуть диверсию не сорвет. Нелька оглянется, приложит палец к губам, прикажет: «Тише-е», потом выстрелит в часового, и все будет в порядке: фашистские кони запылают в конюшне. Даже руки вспотели, так напряженно наблюдал он за подползающими партизанами, злился, обзывал копухами, отмечал всякую неточность. В зале муха пролетит — слышно будет, поэтому до Котьки долетали придушенные щепотки, он даже узнавал, кто шепчет.
— Ой, девоньки-и, не могу, решат Митьку! Эва, ножи повытягивали, страх долгие!
Это Леонтиха переживает. Сын ее гитлеровца часового изображает, топчется, участия ждет.
— Жаба-разжаба, опеть Костромичихи девка протяпывает! — Матрены Скоровой шепоток во весь роток.
А Нелька подползала, и все было бы ладом, но сестричка маху дала: саданула в немца из обреза, потом уж «Тише!» крикнула. Правда, в зале никто этой промашки не заметил, может, только военные, но они тактично продолжали смотреть, а поселковым было не до деталей: партизаны бегали у конюшни, чем-то дымили, а оккупант — Митька лежал на спине и взбрыкивал соломенными бахилами. Так и надо — помирай, не звали вас.