Глеб Пакулов - Глубинка
— Литра плавает по дну! — Дымокур потер ладонями, упал в них лицом и со вскриком чихнул.
— Правда твоя, — кивнул Осип Иванович.
Дымокур чихнул еще, поднял на Ульяну Григорьевну мокрые глаза.
— Ничо-о, — успокоил он и мослатой рукой подоил бороду. — Мы еще добудем, по стратегии.
Поняла Ульяна Григорьевна, на какие такие золотые приобрели они выпивку, но ничего не сказала, только посмотрела улыбчиво на Котьку, дескать, пусть их пропивают, ты у меня надежный зато. Отец хвастал, эва какую рыбину выволок, можно будет пирог завернуть, мучка есть.
— Пейте, благословясь. — Она засуетилась, собирая на стол нехитрую закуску. — День-то особенный!.. То-то сон сегодня высмотрела. А утро какое было! Ровно знамена развесило — красно да а́ло. Вот оно — знамение.
— Верно, Ульянушка, — поддержал Дымокур, сваливая у порога на пол свою огромную доху. — Знамение, оно завсегда наперед являться до́лжно. Перед первой мировой, импиристической, эвон какая метла огненная на небо явилась. Сам видел. Связана честь честью, только огненна, даже прутовье топорщится. Ну и че? Подмело людишек цельный мильён, а то и поболе… А вот намедни иду, а оно под ноги…
— Садитесь, мужики, закусите чем бог послал, — вмешалась Ульяна Григорьевна, зная, что, не сбей сразу с толку Филиппа Семеновича, будет всякую чепуху городить, изведет совсем.
Мужики степенно расселись, уладились за столом.
— Таперича, значится, так; — щурясь на фляжку в руках Осипа Ивановича, гнул свое Дымокур. — Иду, а оно под ноги — шасть!.. Голос подает ни на че не похоже. Нет таких звуков ни у кого в наличии. Нагнулся я, глянул — батеньки мои! Верещуха!
— А что оно такое? — Осип Иванович задержал фляжку над стаканом.
— Ты, Оха, лей-лей. — Дымокур пригнул его руку. — А Верещуха-то? Кто ее знает, что оно такое. Верещуха, и все тут.
— Чудно́! — Осип Иванович крутнул головой, хмыкнул.
Буль-буль-буль — и полнешеньки стаканы, водка в них колышется, свет отбрасывает, аж зажмурились мужики. «Ну-у!» — сказали. Удодов опять бороденку подоил, только теперь торопливо, и — цап стакан — потушил его ясные грани плоскими пальцами. Ульяна Григорьевна тоже рюмочку подняла, чокнулась.
— По полному, за победу полную! — складно провозгласил Осип Иванович и быстро выпил. Мать губы помочила, сморщилась и, отчаянно махнув рукой, допила до дна. Дымокур пил долго, сквозь зубы цедил. Раньше злой был на спиртное, а теперь где его достать? Вот и растягивал удовольствие.
Котька сидел с краю стола, доедал суп, прикусывая от хлебца. Оладушки холодные, отпотевшие, приберег. Их можно погодя, погодя даже лучше.
Дымокур вынул из кармана головку чеснока, размял в ладонях, раскатал по столешнице белые зубочки. Осип Иванович натер хлебную корочку чесночинкой, хитро, с улыбочкой начал приступать к Дымокуру:
— Так все-таки на что оно похоже, Вереща твоя или как там ее? Может, кошка была? Так она мяукать должна, натурально.
— Кто знает, — уклонился Филипп Семенович. — Ты, Оха, грамотей, вот и кумекай, чо оно и кто, по-научному. А я одно знаю: могет и кошкой перекинуться. Всякое обличье у ей в запасе. Если увидел да признал в ей Верещуху — быть в богатстве и радости. Вот и сбылось. Радость у нас есть, а богатство наживем, верно, Ульяна?
Постучалась и вошла Катя Скорова. Первым делом — объятия и поцелуи. Что ни говори, а Катюша почти член семьи.
— В клуб идемте. Неля просила сказать — обязательно надо прийти. Военные приехали, над которыми фабрика шефствует, будут подробности сообщать, даже концерт красноармейский привезли.
— Собирайся, мать! — приказал чуть захмеленный Осип Иванович. — В штанах я этих пойду, а рубаху новую давай. Давай, Филипп, быстренько досидим и двинем. Ты, Катюша, скажи Неле — идем.
Катя ушла. Дымокур допил свое и тоже засобирался. Как ни уговаривал его Осип Иванович пойти в чем есть, отказался и быстро исчез, не поленился шагать в самый край поселка, где жил.
— Пущай приоденется, — сказала Ульяна Григорьевна. — Праздник.
Отец в синей косоворотке вроде бы помолодел. Гоголем прошелся по комнате, намочил под умывальником ладонь, повозил по лысине. Мать поверх платья кофту надела лиловую со множеством дутых из латуни пуговиц. Они цепочкой сбегали от во́рота вниз. Котька в куртку вельветовую с замочками нарядился.
Вышли из дому чинно, по-семейному: отец впереди, за ним мать, следом Котька. По улице к клубу валил народ. Костроминых окликнули, запоздравляли, смешали с толпой. Котька отстал, выглядел идущую рядом с теткой Вику, подождал их и пошел чуть впереди, мол, вот он я, начал провожать, как и сказал.
С Вальховской раскланивались, уважали ее в поселке. Вежливая, с тихим голосом, она хоть и помешалась, а изменилась мало. Да и помешательство ее было тихое: не скажут — долго не догадаешься. Она и работу не бросила. Ретуширует в фотомастерской негативы. Только что стала делать: снимет фотограф родителей, чтобы на фронт сыну послать, она сядет за свой стол со стеклянной крышкой и меленькими штришками быстро-быстро обработает негатив. И получается: перед аппаратом, деревянным, на раздвижной треноге прикрученным, садятся осунувшиеся, до срока постаревшие люди, а получат карточки — гладкие все, красивые. А кто отказываться начнет от таких снимков, тому она говорит: «Я тут тоже фронт держу, чтоб к сердцам бойцов боль за вас не подступала». И ничего. Люди брали фотографии, уходили довольные. Кому не хочется выглядеть чуть лучше, чем на самом деле, да и ретушер кого хочешь уверит — аппарат не испорченный, снимает как надо. Сложная она, эта штуковина на треноге.
— Мальчик! — услышал Котька голос учителки и, чтобы не отвечать, не ляпнуть в разговоре чего корявого, хотел было поддать шагу.
— Слышишь? — Это уже Вика. И за рукав теребит.
Он приостановился, пошел рядом. Викина тетка взяла его под руку, заглянула в лицо.
— Спасибо, — она пожала Котькин локоть и больше не сказала ни слова. Так и до клуба дошли. Тут Котька втерся в толпу дружков-сверстников. Ребята постарше, что в военкоматах на приписках числились, стояли отдельной группой, снисходительно поглядывали на парнишек, которые жались у дверей и втихаря покуривали, тут же выясняли отношения, но по случаю праздника без драк, пока на словах, до будних дней.
Котька огляделся, но Удода не увидел. Хотя с сеном они вернулись, иначе как бы отец его был здесь, а Ваньки нету? Очень не хотелось сегодня встретить его. Ведь если приставать начнет, то вроде бы по делу: выходит, Вику он у Ваньки и вправду отбил. Ну как же не отбил? Сказал ей — буду провожать, и сегодня, все видели, шел с ней до самого клуба. Правда, рядом была тетка, но все же шел, даже Вика под ручку взяла, теткин пример поддержала.
К дверям протискивался Илларион Трясейкин. Был он в белом полушубке, шапке белой, над головой держал черный фотокор.
— Ну-ка, огольцы, дай пройти! — бодро покрикивал он, расталкивая парнишек. Локтем задел Котькину шапку, она свалилась.
Обозлился Котька, просунул валенок между чьих-то ног и подсек Трясейкина подножкой. Илларион повалился на мальчишек, придавил их, упал на снег. Моментально сделалась куча мала. Котька поднял шапку, отряхнул. Трясейкин прыгал у дверей, ругался. Кто-то сдернул с него валенок, и теперь он скакал на одной ноге, кутая желтую ступню краем полушубка. Откуда-то прилетел катанок, Илька поймал его, обулся и подскочил к Котьке.
— В колонию захотел, поросенок? — закричал он и сдунул с фотокора налипший снег.
Неожиданно для Котьки сзади него раздался голос Ваньки Удодова:
— Ты цё кричишь? Это я тебя завалил!
Обидно стало Котьке, что Ванька его выгораживает, на себя чужой грех берет, вроде бы трусом его выставляет. Повернулся к Удоду, сказал:
— Не ври. Подножку я поставил.
— Ну и схватывай от него! — зашипел Ванька. — И я добавлю.
— Я его не кулаками проучу, — пригрозил Трясейкин. — Я найду для него спецспособ.
Илька скрылся в клубе. Ребятня тоже начала протискиваться в помещение, хотя занять хорошие места — на полу перед сценой — было не так просто: холодный коридорчик был битком набит людьми. Но мальчишки — юркий народец, просочились в зал, а там к самой сцене. И вот уже густо сидят на полу, ног не вытянуть, поджимай под себя калачиком.
Прямо перед ними трибуна, красным сатином обитая, вправо от нее стол, тоже в красном, и сидят за ним уважаемые люди: директор спичечной фабрики товарищ Сысоев Федор Федорович, однорукий парторг Александр Павлович с орденом Красной Звезды на диагоналевой гимнастерке с отложным воротником. Тут же гости — пехотные командиры и военморы с базы КАФ. Прямая и строгая смотрит в зал женщина, прибывшая из горкома. Здесь и Филипп Семенович с орденом на алой подкладке. Он щурится от яркого света ламп и нет-нет да нырнет в карман за кисетом. Вытащит и снова спрячет. Ванька, когда увидел его в президиуме, толкнул плечом Котьку, дескать, видел наших? Котька в ответ только большой палец показал. Сегодня все ему нравилось, все были красивыми и родными. Вот только Трясейкин. Ну да ладно. Теперь скоро конец войне, вернется Серега, женится на Кате. А то надоело уже врать в письмах, что Илька в поселке не показывается, Эх, Серегу бы сюда! Написал — медалью отметили. Как называется — не сообщил, да какая в том беда? На войне заслужил — значит, боевая. К примеру, «За отвагу». Какую ж ему дадут, он вон какой смелый в па́рнях рос.