Фёдор Гладков - Вольница
— А всё дело в том, Настя, что надо бороться за своё достоинство. Как бы это сказать тебе получше? Ну, вот, у вас в деревне баре да богачи считают народ чернядью — людьми, которые на них должны работать, а они — властвовать да наслаждаться, потому что у них знания и деньги. А мужики живут, как скоты, во тьме, в грязи. У нас, в городе, тоже не лучше: и голодные, и без работы часто маются, а кто работает — света божьего не видит. Женщины совсем уж несчастные — и под мужем ходят, и под хозяином. Нас с детства к такой доле приучали. Я ведь тоже горя намыкалась, пока выросла. Мать у меня на ватаге умерла. А отец стал пьянствовать, с работы его прогнали… так и потерялся в босой команде. Мне уж самой пришлось за жизнь драться да счастья искать. И я тоже чуть не пропала. Да вот своим умом дошла, и хорошие люди помогли. Благородство-то не в том, что ты барствуешь да в золоте купаешься, а в том, что ты трудишься. Всё в жизни делается трудом — всё, до чего ни коснись. Вот мне и помогли понять, что я-то — не хуже, а лучше любой барыни да жирной купчихи. Я и решила, что я хозяйка в жизни, что не они, а я должна гордиться собой, что правда-то на моей стороне. Вот эта правда очень мне по характеру пришлась. Я вольницей жила, бездомницей и очень дерзко с людьми вела себя. Мне и небо в овчинку было. Ну, а тебе вот трудно придётся: ты больно смирная, приучили тебя к послушанию, и боишься всех. До того тебя довели, что страшно тебе и волосник снять. Мне Мара рассказывала, как ты чуть в обморок не упала, когда она руку протянула к твоему волоснику. Ты думаешь, что бабе на роду написано рабой быть — всем служить, ходить под кулаком и молчать до гроба. А я по-другому научилась думать. Нам, бабам, должна быть особая честь. Мы — не только работницы, но и матери. Ох, сколько я тебе наговорила!.. Ежели ты хоть чуточку поняла меня, и то уж хорошо. Поживёшь, пострадаешь — сама многое узнаешь и вспомнишь, что я сказывала… Ты со Степанидушкой калякала?
— Строгая она, да и говорит больно страшно.
— А как же? Старушка много страшного пережила, поэтому и говорит страшно. А на ватагу не отговаривала тебя ехать?
— Посылает: обязательно, говорит, поезжай! Только, говорит, умей за себя постоять… А чего я могу, чего смею? Смей, говорит.
— Правильно говорит Степанидушка — знаю её.
— И вот к тебе послала: Раиса-то, говорит, лучше меня на путь наставит. Я, говорит, урод, а она, Раиса-то, по-новому думает.
Раиса звонко рассмеялась.
— Ой, хитрая какая да ядовитая!.. Ишь ведь как над нами, молодыми, потешается! Ты её не знаешь, Настя. Она такая умная да бывалая — любо-дорого поговорить с нею. Каждого человека насквозь видит. Ведь это она меня на ноги поставила и уму-разуму научила: она меня ещё девчонкой за волосы схватила да из трущобы вытащила. Я с ней и на ватагах была, и жила вместе с ней. Для меня она — вторая мать. И в школу меня отдала, кормила-поила, ремеслу выучила. А уж гордая какая! Хотела я её к себе взять, а она ногами на меня затопала: «Не смей, говорит, меня за нищую считать! Я сроду, говорит, на чужой шее не сидела…» Она и Тришу из ночлежки вызволила и к труду приспособила.
Мать слушала её с жадным любопытством, словно Раиса открывала перед нею новый мир.
— А Степанида сказала, что это ты Тришу-то спасла.
Раиса спокойно и серьёзно согласилась:
— И я поработала над ним: мы вместе росли. Но без Степаниды я ничего бы не сделала. Она нас обоих опекала. А теперь он мастер хороший в типографии. И в газете пишет. Его все боятся и готовы со свету сжить. А это ему нравится: чем ни больше бесятся и рычат на него, тем он веселее становится.
— Да как же это? — ужаснулась мать. — Да ежели задушат? Ведь не доживя веку сгибнет.
Я оторвался от альбома и подхватил слова матери:
— У нас в селе Петрушу Стоднева ни за что в каторгу угнали, а Микитушку избили всего и тоже в Сибирь услали. И ни слуху об них, ни духу. Оба за правду стояли. Как их ни мучили — ни один не отступился.
Раиса с удивлением раскрыла глаза и уставилась на меня, позвякивая ножницами.
— Да ты, отрок, оказывается, и об этих делах можешь рассуждать…
Я обидчиво возразил:
— Маленький я, что ли? Я дома-то всякую работу делал. И знаю, как у нас в селе люди живут.
Раиса засмеялась и опять пристально поглядела на меня.
— А мне и невдомёк. Сидит мальчик и альбом перелистывает. Думала занять его картинками, чтобы не скучно было. Оказывается, он со мной тоже беседует да ещё выражает совсем недетские мысли. А теперь — уговор, мой дорогой отрок: ежели кто-нибудь у тебя спросит обо мне или о Трише — ни слова, а то… видишь эти ножницы?.. обязательно отрежу язык. Я злая и мстительная.
Но я уже был счастлив, что она говорила со мною, и весь загорелся от волнения. Мать сердито мигала мне, чтобы я замолчал, но я даже вскочил с дивана и решительно проговорил:
— Я сам знаю, тётя Раиса. Ты мне не грози: ножницами-то полотно режут, а не языки. А за тебя я в огонь и в воду полезу.
Она ахнула, уронила ножницы и подбежала ко мне, раскинув руки. Мне почудилось, что я ослеп от блеска её чудесных глаз. Она обняла меня и поцеловала. От неё пахнуло тёплым ароматом.
— Милый ты мой, свежий ты мой мальчик! Ты прости меня за глупые слова… Верно, по-дурацки у меня вышло с ножницами…
Она звонко засмеялась и кинулась к матери:
— Настя, гляди-ка, сын-то твой… ведь он влюбился в меня…
Мать, польщённая, смотрела на меня растерянно и тоже смеялась.
Моя вспышка угасла сразу: мне показалось, что Раиса надо мной смеётся, что она смотрит на меня, как на дурачка. Но мне было хорошо на душе и почему-то хотелось заплакать. Я сел опять на диван и уткнулся в альбом.
— Ты не обижайся на меня, отрок. Я просто не знаю деревенских ребят. Они, оказывается, взрослее и зрелее наших городских подростков. Спасибо за науку. Хорошо, если бы тебя в школу определить. Может, на ватаге и удастся. На Жилой Косе промысла большие. Школа там есть, знаю. Ты уж позаботься о нём, Настя. — Она внимательно оглядела меня и опять засмеялась. — Ну, так что же такое — эта правда-то? — спросила она с лукавой игрой в глазах.
Я никогда не забывал ни о Микитушке, ни о Петруше Стодневе. Они жили совестливо и не боялись ни барина, ни мироеда Митрия, ни начальства. Они хотели, чтобы всем было хорошо. А за это их скрутили и заковали в кандалы. Я ненавидел станового, старосту Пантелея, попа, барчат, и они до сих пор снились мне в страшных снах. Я уже понимал, почему погиб Серёга Каляганов, почему пил и буйствовал дядя Ларивон и почему издевались сельские власти над бабушкой Натальей. Всё это совершалось на моих глазах, я сам переживал эти события. И вот сейчас, когда Раиса спросила меня о правде, забавляясь моими недетскими словами, я с обидой пробормотал, чувствуя, как давит меня её ласковая сила:
— Ты сама знаешь… а надо мной смеёшься…
— Милый! — сказала она с упрёком в голосе. — Я и не думала над тобой смеяться. Верно, и я знаю, какой правды люди хотят. Ты ещё мал: многого не понимаешь. Вырастешь — сам увидишь, где правда находится и как её добыть.
Альбом был большой, толстый, и на каждом листе его с обеих сторон налеплены были фотографии и цветные картинки. Тут стояли матросы на борту корабля, матросы на берегу, какие-то города, морской прибой, голые чернокожие люди, незнакомые деревья, какие-то города с огромными домами, которые громоздились один выше другого. На берегу моря — гора, и из вершины её поднимается дым, как из трубы. А тут — как застывшее море — пески, и среди них шагают один за другим верблюды. Какие-то каменные шалаши, как горы, подымаются ввысь из этих увалов песку, и у такого же каменного полкана с бабьей головой в платке стоят малюсенькие матросы и скалят зубы. И везде среди этих разных людей, чужих по облику, и голых, и в длинных рубахах без порток, красуется бравый, горбоносый матрос с чёрными усами, закрученными колечками, и густыми бровями, которые срослись у переносья. Он улыбается, смотрит на меня, как будто хвастаясь: «Вот я где побывал, вот какие чудеса видел!»
Я перелистывал альбом и с начала и с конца — и не мог насмотреться. Передо мною открывался огромный, волшебный мир, который не мерещился мне даже в сказках. Земля, оказывается, бесконечно велика: и моря, и снеговые горы в облаках, и безбрежные пески; и неожиданные города с церквами, похожими на надетые друг на друга колокола, с деревьями, как высокие папоротники; и люди, чёрные, как вымазанные сажей, голые, страшные, как черти, и плосколицые, с крошечными глазками, в балахонах, в шлыках, с длинными косами; и женщины, закутанные в белые холсты с головы до ног; а рядом с лошадьми — длинноухие полулошадки-полутелята, и слоны с будками на спинах…
Это был какой-то не настоящий, выдуманный мир, далёкий, мерцающий, как мечта, как нарядный сон. Но бравый матрос с усиками стоит твёрдо в своей полосатой рубашке, в бескозырке, в широких штанах и, опираясь рукою на огромного идола, бесшабашно улыбается. Сказочные видения блёкнут и превращаются в самую обычную людскую суету. Китайцы с косами, в длинных кофтах — такие же смешные, как на чайных коробках Перлова, которые рядком стояли на подоконнике у Манюшки.