Фёдор Гладков - Вольница
— Муж мой редко бывает дома, — услышал я опять голос Раисы. Звякали ножницы, разрезая материю, шуршал коленкор, и белые руки Раисы плавно, быстро, уверенно летали над столом. — Он всё время проводит на пароходе. Приходит домой на сутки, на двое, когда возвращается из рейса. Как видишь, удобный муж. Мы не мешаем жить друг другу. Человек он хороший, заботливый, не грубиянит, любит меня и холит, и я его очень уважаю. Одна у него беда — пьёт. Раньше отбоя не было от его дружков. Надоело мне это, я и сказала: «Больше этого безобразия, Матвей, не будет. Ни одной капли не выпьешь, пока ты дома. Эти дни ты со мной должен проводить и слушаться меня. А если не посчитаешься со мной, уйду от тебя — и поминай, как звали». Он у меня кроткий, послушный, и всё готов для меня сделать. Ну, и вожу его всюду — и в театр, и в цирк, и в сад, и играю ему на гитаре. Приглашу Мару, Любу, Трифона — поём, танцуем; глядишь — разойдётся, размахнётся и сам в разных фокусах себя показывает. И только иной раз поклянчит: «Раисочка, дай одну рюмочку — душа горит». А я его лаской казню: «Значит, ты меня, Матвей, не любишь? Крепкое слово — это душа, Матвей».
Я слушал её спокойный, певучий голос сильной женщины и представлял себе, как большой матрос с усиками робко просит её дать ему рюмочку водки и смотрит на жену с боязливым ожиданием. Мне и смешно было слушать эти откровенные слова Раисы, и обидно за неё: зачем она вышла замуж за пьяницу? Ведь она не любит этого матроса — чувствую, знаю, что не любит… Её ведь некому было выдать насильно за немилого, как мою мать или тётю Машу? Значит, она сама вышла за него. Если она его не любит — значит, обвенчалась с ним, чтобы найти спокойный угол и спрятаться за спиной матроса. Мне было грустно, и ныло сердце от недоброго чувства к ней: она как будто обманула меня. И я уже ненавидел этого развязного матроса с самодовольной улыбкой, который стоял перед моими глазами, расставив ноги в широких штанах и прислонившись спиною к ногам страшенного идола.
Как будто отвечая моему настроению, мать простодушно удивилась:
— Ты — вольная, сама себе хозяйка, Раисанька, а вот не нашла себе человека по сердцу… Ведь тебя за косы за него не тащили…
Раиса выпрямилась, и брови её сурово сдвинулись к переносью:
— Он — хороший человек, никому не делает зла, верный товарищ. Я его очень уважаю. У всех ведь есть слабости. Сошлась я с ним по доброй воле и по охоте. Если бы я не вышла за него, он, может, и пропал бы. А сейчас я из него человека сделала.
Она бросила ножницы, и они сердито звякнули, потом быстро свернула коленкор и обрезки и подвинула к матери.
— Вот и всё. Сошьёшь сама — работа небольшая. А теперь идите, ко мне сейчас люди придут.
Она подошла к этажерке и стала сосредоточенно перебирать книжки. Её лицо вдруг повеселело, глаза заулыбались.
— Я сделаю тебе подарок, отрок. Будешь читать эту книжечку и вспоминать обо мне. Я люблю, когда обо мне хорошо помнят. Вот. «Робинзон Крузо» называется. Человек непобедим в своём труде, он делает чудеса и нигде не пропадёт со своим умом и руками. Читай и учись у этого Робинзона, как быть сильным, упористым и добиваться всего, что тебе дорого.
Я жадно схватил книжку, перелистал её и увидел картинки. Потрясённый, я ткнулся лицом в капот Раисы и пробормотал сквозь слёзы:
— Спасибо, тётя Раиса!.. Я никогда тебя не забуду.
Она засмеялась, взяла меня за голову и поцеловала.
— Любишь меня?
— Да ещё как!..
— Знаю, что любишь. Меня не любить нельзя. Меня или любят или ненавидят. Серединки нет. Будешь писать мне письма с ватаги?
— Я адреста не знаю.
— Надо говорить: адрес. Я тебе свой адрес на книжке напишу.
Она выдвинула ящик у стола, вынула несколько конвертов и тоненькую пачку бумаги и вложила в книжку. Настрочила карандашом на книжке несколько слов и карандашик сунула мне в руку. Потом подошла к матери и поцеловала её.
— Ну, Настя, не робей!.. Найдёшь время, приди проститься. На ватаге держись поближе к хорошим людям — в обиду тебя не дадут. Только от деревенских привычек тебе придётся отстать: и волосник снимешь, и бессловесную бабью покорность стряхнёшь. Ну, прощай! Давай руку, отрок!
До самой калитки я шёл, беспрерывно оглядываясь на Раису. Она стояла на крыльце, высокая, сильная, гордая, и улыбалась. На улице у ворот мы столкнулись с Тришей и с каким-то угрюмым парнем. Триша втолкнул парня в калитку, а сам задержался, зорко оглядывая улицу из-под полей шляпы. Мать поздоровалась с ним. Он сначала не узнал её, а потом обрадовался, схватил её за руку и засмеялся:
— А-а, Настя! Значит, на ватагу собралась? Может быть, и я на Жилую Косу приеду. Иногда бываю там.
Он юркнул в калитку и со всего размаху захлопнул её.
XII
На стареньком грязном пароходике, густо набитом народом, нас перевезли на огромную баржу, которая чернела на середине Волги, глубоко погружаясь в струистое марево реки. На барже стоял серо-голубой домик. Толстенная мачта была складная, и верхняя её половина лежала на выпуклой крыше домика. Когда наш пароход пришвартовался к барже, её просмолённая горбатая палуба в пузырях, прошитая трещинами, оказалась ниже палубы парохода, и люди с узлами и сундучками спускались по крутым сходням осторожно и боязливо. Бородатые матросы на пароходе скалили зубы и подбадривали нас:
— Шагай веселей, народ! Не гляди по сторонам! Там, на ватаге-то, заставят и по водам ходить.
Я уже привык к этим угрозам: они казались мне такими же обычными, как присловья и ругательства. Мать, согнувшись под тяжёлым тюком на спине, с узлом в руке, бойко сбежала со сходней. Я, тоже с узлом на спине, семенил за нею, и мне было смешно смотреть на неё, как она ловко и юрко обгоняла других баб и мужиков, неуклюже и боязливо, словно ощупью, спускающихся вниз по скрипучим доскам. Бабы, навьюченные поклажей, повизгивали, а мужики, подгибая коленки, шагали неохотно, натужливо, как будто их насильно гнали, как арестантов. Их встречал краснобородый мужик в сапогах с широченными голенищами, завёрнутыми вниз, и в кожаном картузе. Загоревший, с сизым облупленным носом, он щурил свои маленькие глазки и хрипло покрикивал, махая то одной, то другой рукой:
— Держи на корму! Шагай на нос!
Он задержал прищуренные глаза на матери и строго буркнул:
— Одна, что ли?
— Одна… с парнишкой вот.
— Клади багаж здесь вот, у каюты. Стряпать умеешь?
— Я всё умею… и стряпать, и стирать, и песни петь…
Он почему-то надвинул кожаный картуз на брови. Его глаза хоть и спрятаны были в прищурке, но почудились острыми и ледяными.
— Как звать-то? Настасьей, говоришь? Эх, Настасья, ты Настасья, отворяй-ка ворота! — Он оттолкнул мать к стене грязно-голубой избушки. — Нам будешь служить — команде. Я старшой здесь, лоцман. И стряпать будешь, и стирать, и песни играть. — И опять заорал свирепо: — Куда прёшь? Держи на корму!
Худощавый парень с насупленными бровями, с чёрными усами, одетый по-городски, в пиджаке и брюках навыпуск, с гармонией подмышкой вёл под руку молоденькую красивую женщину, чисто одетую, с белым лицом и весело вздёрнутым носом. Позади них шла с тугим тюком в руке крупнотелая девка в белом платке, низко опущенном на глаза. Мне показалось, что она плакала. Парень подмигнул лоцману и, тихо разговаривая с женщиной, пошёл по палубе к носу, а девка шагала за ними тяжело, рыхло, как слепая.
Люди с пожитками всё ещё спускались со сходней и разбредались в разные стороны. Это были бородатые деревенские мужики с жёнами. Много было одиночек. Все были какие-то измятые, усталые — не то с дороги, не то от того, что долго томились на пристанях и на площадях города и толкались в толпах таких же безработных бедалаг перед конторами рыбопромышленников, где ловкие жулики — подрядчики и подрядчицы — терзали их изо дня в день посулами, отказами, предлагали гроши, а потом опять сбивали цены, потому что пароходы выбрасывали новые толпы. Но баржа была огромная, и люди как будто затерялись на ней. На носу народу было мало: должно быть, лоцман посылал туда по выбору. Но на широкой кормовой палубе люди сбились в сплошную груду. Они сидели на своих узлах, тюках и сундучках и уже ели арбузы, дыни и помидоры. Где-то ругались мужики и визжали бабы, где-то беззаботно хохотали девки, где-то выли песни пьяные голоса. Пахло нефтью и дынями, а от раскалённой смолистой палубы несло знойным жаром и горячей смолой. Мать, грустная и тревожная, сидела на толстом узле и молчала, думая о чём-то, подпирая лицо ладонями. У меня болела голова и сердце ныло от смутной тоски. Вот мы сидим сиротливо и не знаем, куда поплывём и что ожидает нас в будущем. Отец сбросил с пролётки узлы, растерянно ткнулся бородой в наши лица и опять вскочил на козлы: нельзя бросать лошадь одну. Он смущённо улыбнулся и крикнул с надломом в голосе:
— Ну, вы там… как-нибудь… приживётесь. Не ты первая, не ты последняя. Везде люди живут… Хуже не будет. Деньги зря не трать и себя оберегай. Строго себя держи, чтобы у меня и в мыслях не было… И парнишку пристрой, чтобы не избаловался. Ну, с богом!