Наталья Парыгина - Вдова
— Что ж, коли так... Простите на глупости, не судите на простоте, — вставая, проговорил Василий. —Не стану боле докучать тебе, Даша. Добра желаю. Прощайте.
Слегка пригнувшись перед низкой притолокой двери, Василий вышел из избы.
— Ой, тошно мне, — с надрывом выкрикнула Даша, пав головой на стол.
Маша вдруг отчаянно заревела, испугавшись крика, котенок прыгнул прочь. Бабка Аксинья оставила прялку, взяла девочку на руки.
— Ты слезы-то побереги, — сказала она то ли Даше, то ли малышке. — Жизнь долгая, еще сгодятся. Не на то глаза, чтобы текла слеза...
Даша почти не выходила со двора, только что по воду к речке да в лавку за керосином или за солью. Хозяйство невелико, а хлопот хватало. Корову доила, помогала Клавдии месить и выпекать хлеб, картошку с братом перебрала... Клавдия с Егором рано укладывались спать, чтоб не жечь попусту керосин, и Даша поневоле забиралась на полати.
Днем, за работой, она не думала ни о матери, ни о Василии. А по вечерам при скудном свете зажженной перед иконой лампадки нападала на нее тоска и обида. На мать обида: почто упрямством своим поперек ее счастья борозду вырыла? И на Василия. Целовал-миловал, а от первого слова прочь отступился. Видно, ненадежна, как весенний лед на Плаве, была его любовь.
Иногда казалось Даше, что мается в одиночестве Василий так же, как она. И, может, до сих пор ходит к старой раките, дожидается ее и не дождется. До того засела в голове у Даши эта мысль, что неотступно мерещился Василий под ракитой и будто молча звал ее.
Тихо, чтоб никого не разбудить, Даша соскользнула с полатей. На печи, где спала бабка Аксинья с Машей, послышался шорох. Но голоса бабка Аксинья не подала. Натянув юбку и кофту, Даша схватила большой суконный платок и выскользнула за дверь.
Улица была светла от лунного сияния. Ракиты, выпустив листву, раскудрявились, нависли над крышами тонкими ветвями. На просохшей улице стелились от изб и от деревьев серые тени.
Даша наискосок перебежала дорогу, по крутой тропинке метнулась вниз, торопясь поскорее добраться до прибрежных камышей. Вдоль камышовых зарослей пошла медленнее, вглядываясь в лунный сумрак. Издали почудилось ей, что стоит кто-то под ракитой. Но, приблизившись, увидала, что ошиблась. Лунные отблески падали в сонную Плаву, лапчатые тени качались на воде, за рекой, темны и бесконечны лежали поля. «Не дождался. Ушел», — подумала Даша. И, не встретив у ракиты Василия, верила Даша, что ждал он ее.
Возвращаясь домой, она кинула взгляд вдоль улицы. Как светляки у гнилого пня, мерцают редкие огоньки в окошках деревенских изб. Только два окна бывшего Митрохинского дома кидают на дорогу яркие оранжевые пятна. Лампа-молния свисает с потолка Народного дома. Раньше тут была лавка. А в той, темной половине, где теперь библиотека, жил прежде сам Митрохин с женой и парнишкой. Раскулачили его, в Сибирь сослали.
В Народном доме стояла тишина. Широкие окна были не занавешены, будто нарочно, чтобы Даша всех видела: коренастого, с маленькими усиками и в очках фельдшера Чернопятова, молодую белокурую учительницу Лидию Николаевну и Василия. И Василия...
У фельдшера в руках книжка, он смотрит в книжку и шевелит губами, а потом поднимает глаза на Василия, молвит, а Василий что-то говорит учительнице. Говорит, а сам близко глядит ей в глаза, как, бывало, Даше глядел, когда тайком от матери бегала к нему в назначенное место. Фельдшер подошел к учительнице и обнял ее, а сам что-то сказал Василию, тот кивнул большой лохматой головой, встал на место фельдшера, неловко поднял руки и сам обнял учительницу. И оглянулся на фельдшера: так ли?
Даша прислонилась спиной к чужому плетню, плотнее стянула шаль. Вот он как! Всю любовь забыл, будто камнем в речку кинул. Учительницу обнимает... Даша наклонилась и стала шарить по земле руками, отыскивая камень. Ни одного камня не нащупала, как на грех, а днем то и дело об них спотыкаешься. Зазвенели бы Митрохинские стекла! Даша бегло глянула на оранжевые квадраты окон и почти бегом кинулась прочь.
На этот раз бабка не притворялась спящей. Заворочалась на печи, закряхтела.
— Не спишь, баба? — тихо спросила Даша.
— Не сплю. Повидалась, что ль, с Василием?
— Нет. Забыл он меня.
— В тоске своей ты сама виновата. А что забыл — выкинь из головы. Такую девку забудет, так надо его голым в крапиве гонять.
Даша разделась, легла. Из горницы доносился храп Егора. В углу под потолком, оклеенном бумагой, шуршали тараканы.
— Даве Игнатиху встретила, запамятовала я тебе сказать, — спохватилась бабка. — Маруська письмо прислала.
— Чего ж пишет?
— Чево... Поклоны всем шлет. И тебе поклон. А живу, пишет, хорошо. Да она такая, Маруська-то, с заднего колеса влезет на небеса.
Ранней весной Маруська забежала за Дашей, позвала в школу на собрание: «Вербовщик приехал, на стройки будет звать». Даша покосилась на спящую мать, собралась потихоньку и пошла.
Приезжий говорил про пятилетку и про новые заводы, обещал хорошие заработки и по карточкам положенный паек. Ростом он не задался, и Даша из-за чужих спин не видала даже макушки вербовщика и не все слышала, что он рассказывал. Да еще девки щелкали семечки, мешали слушать. Когда стал вербовщик записывать желающих ехать, Маруська пробилась к столу. «Пиши, — сказала, навалившись ему на плечо, — пиши: Мария Игнатова. Я к Леоновке непривязанная, счастье мое невесть где по свету мотается, авось догоню». И уехала...
— Где она? В Туле? — спросила Даша.
— Не, не в Туле. Денежный город какой-то, по-денежному прозывается. Рублевск? Нет, не Рублевск... Серебровск! — радостно воскликнула бабка. — Во как. Серебровск. Игнатиха говорила — тебя зовет али кто захочет из девок. На хорошую, говорит, работу устрою, в столовке тарелки мыть.
«И то, — подумала Даша, — взять да уехать. Горько за Василием в окошки подглядывать. Клавдия куски считает, за столом давишься. Нету мне тут радости...»
В деревне, неизвестно отчего, растревожились собаки. Отрывисто, басовито лаял чей-то большой пес, во дворе долгими приступами заходилась Мурашка, и по всей Леоновке гавканье, повизгиванье, рычанье сливались в отчаянной собачьей перебранке.
— Не волк ли забрел? — забеспокоилась Даша.
— Какой там волк... Одна собака задарма брехнула, а другие всерьез подхватили. Вовсе как у людей. — Бабка шумно вздохнула. — Спи, Даша. Всех дум в одну ночь не передумаешь.
— Уеду я, баба, — привстав, сказала Даша. — В тот же Серебровск либо еще куда.
— Гляди, — потускневшим голосом проговорила бабка Аксинья. — Делай, как задумала, а сделавши не кайся.
— Я тебя, баба, к себе заберу, — утешила Даша бабку Аксинью. — Устроюсь и отпишу, ты приедешь.
— Куда мне... Нешто замуж выйдешь да дитеночка породишь, тогда приеду нянькаться.
— Не выйду я замуж...
— Он к тебе, Васька-то, гляди, за тридевять земель прискачет, — сказала бабка. — Не такой парень, чтоб от девки к девке кидаться.
— Не нужен он мне, — сказала Даша, стараясь больше уверить в этом себя, чем бабку.
— Не нужна соловью песня, ан каждую весну заливается...
Неширокая дорога с засохшими желобками от тележных колес и вмятинами от копыт шла через лес. Под загустевшими вершинами берез ярко белела береста, молодая трава красовалась в росе, будто накрытая тонкой серебристой фатой. Из травы выглядывали ландыши. Деревья стояли редко, и в лесу было светло, хотя солнце еще только всходило.
Даша шла неспешным ровным шагом, крепко впечатывая в землю подошвы черных ботинок. Небольшой зеленый сундучок, с которым когда-то воротился отец из Красной Армии, несла в руке. Свернутое пальто приспособила в котомке за плечами.
Разогревшись от ходьбы, Даша скинула жакетку. Утренняя прохлада зябкой лаской расходилась по голым рукам. Мелкие цветочки стелились по белому ситцу на высокой Дашиной груди, юбка, спускаясь по упругим крутым бедрам, билась широким подолом о девичьи колени. Голубая косынка примяла пушистые русые волосы, забранные шпильками на затылке, но две короткие прядки выбились на волю и, разметавшись, щекотали щеки.
Над головой у Даши вдруг нежными переливами залился соловей. Даша замерла, принялась глазами искать голосистую птичку. И отыскала на ветке махонького серого артиста. Серьезно глядя крупными черными бусинками, соловей старательно сыпал трели, которые бабка Аксинья звала хрустальным горошком. Торопливо, взбудораженно и звонко щелкал соловей, то ли уговаривал Дашу не покидать родной край, то ли прощальную песню для нее пел.
Растревоженная соловьиными трелями, Даша опустила на землю сундучок. Что ж я делаю-то! Куда я кинулась, очертя голову, из своей деревни? Чужая сторона без ветра сушит, без зимы знобит.
Напала на Дашу робость. Непонятная сила, точно пуповина с телом матери, связала ее с Леоновкой и не пускала вперед. Но и назад не шла Даша.