Вениамин Каверин - Избранное
А впрочем, нужно быть честным перед самим собой. Дело не в женщинах.
(Анна Филипповна, бормоча и шаркая, прошла по коридору.)
Дело не в женщинах. Он бездарен — вот в чем дело. Всю жизнь он будет рыться в старых бумагах. К сорока годам он станет седеющим архивистом в потертых штанах, в пиджаке, засыпанном перхотью. Он будет человеком, о котором говорят: «Этот в пенсне с ленточкой?» (Пенсне с ленточкой надевал, читая газету, отец.)
— Да, я бездарен.
С ожесточением он вслух сказал это слово. Это ужасно, это невозможно, он не хочет этому верить, но это так!
(Дверь в кухню осталась открытой, слышно было, как старуха рубила что-то в деревянной чашке.)
Бездарен, и одинок.
Со вздохом он подошел к столу и тронул рукой бумаги. На чем он остановился? Старик просил его проверить даты. Он медленно припоминал: старик писал комментарий к «Капитанской дочке» и просил его проверить даты полководцев, сражавшихся с Пугачевым.
Ну что же, пойдем и проверим…
С полчаса назад он брал документы из пушкинского бюро, и оно осталось открытым, доска откинута на узких стальных полосках. Он приостановился на минуту — закрыть или нет? — и, решив, что не стоит, прошел к Бауэру. Взяв с полки один из томов «Русской старины», он стал читать биографию екатерининского полководца.
«Иван Иванович Михельсон (из дворян Лифляндской губернии, сын полковника) родился в 1740 году, а в 1754 году, т. е. когда ему минуло четырнадцать лет, уже зачислен был рядовым в лейб-гвардии Измайловский полк…»
Вот так будет и через десять лет и через двадцать. Он будет стоять у книжной полки с историческим журналом в руках и проверять даты. И радоваться, если удастся доказать, что генерал Михельсон родился не в 1740 году, а в 1741-м.
«Такая крайняя юность в солдате не поразит нас, если вспомним, что в те времена сплошь и рядом бывали случаи зачисления чуть ли не младенцев рядовыми и даже сержантами в гвардейские полки».
Он женится, а жена будет стерва. Маленькие, слабые дети. Дети! Он засмеялся, у него стало доброе лицо.
Ну, так. Четырнадцати лет зачислен Михельсон рядовым. Что же дальше? Он читал, бормоча, делая пометки в блокноте, понемногу увлекаясь работой.
«Неизвестно, нес ли Михельсон действительную службу с 1754 года. Но через год он был уже сержантом, а в феврале 1755 именным высочайшим указом произведен в офицеры и назначен поручиком в 3-й мушкетерский полк…»
В пятнадцать лет уже поручик! А мне двадцать. Бросить все к черту и пойти в армию — вот что нужно сделать!
«Семилетняя война была в полном разгаре, и 3-й мушкетерский полк…»
А впрочем, двадцать лет — это не так много. В конце концов, я только на втором курсе. И меня уже знают в университете. Бауэр любит меня. Сорок целковых в месяц.
Он стоял у полки с раскрытой книгой в руках и прислушался: шаги осторожные, легкие. И вдруг дверь из архива в кабинет захлопнулась, кто-то плотно припер ее и дважды повернул ключ. Заложив пальцем биографию генерала, Трубачевский попробовал открыть дверь. Нет, заперта.
— Это вы, Анна Филипповна?
Снова шаги, на этот раз торопливые. Все стихло.
— Кто там?
Никакого ответа. Он бросил книгу и вышел, сперва в столовую, потом в коридор. Сердито и с беспокойством он постучал в архив со стороны коридора.
Дверь сама отворилась. Никого. И все на своих местах: книги раскрыты на закладках, бумаги и выписки лежат там, где они лежали четверть часа назад.
Но кто-то был здесь. Стул, стоявший прежде возле письменного стола, был отодвинут; еще покачивался, задетый чьим-то движением, шпур переносной лампы…
Не дождавшись Бауэра, Трубачевский ушел в начале восьмого часа, — с каждым днем он уходил все раньше.
6Еще утром решено было, что сегодня он зайдет к Карташихину, — после бара они не встречались ни разу. Он огорчался, когда вспоминал об этом вечере, — впервые они с Карташихиным так неловко расстались, не простившись и ничего не объяснив друг другу.
Матвей Ионыч впустил его и, взяв за руку, торопливо повел к себе.
— Ш-ш, спит, — сказал он шепотом, едва только Трубачевский открыл рот; и легким, быстрым движением — чтобы не скрипнула — Матвей Ионыч притворил дверь.
— Матвей Ионыч, что случилось, кто спит? — спросил Трубачевский и хотел сесть на кровать.
Но Матвей Ионыч мигом отдернул его, подставил стул и остановился, сгорбившись и соединив страшные брови.
— Ваня?
Матвей Ионыч кивнул. Маячный огонь был постоянный, с проблесками, что означало, как известно, что Матвей Ионыч был огорчен или взволнован.
— А что с ним?
— Болен.
— Чем?
Матвей Ионыч молча подвинул к нему коробку с табаком и книжечку папиросной бумаги. Слышно было, как за стеной дышал Карташихин.
— Слишком много работает, — сказал вдруг Матвей Ионыч, — не слушает никого. День и ночь. Здоровье страдает.
Трубачевский посмотрел на старого моряка и испугался: Матвей Ионыч стоял, расставив ноги, сгорбившись, и мрачно разглядывал свою черную, обгорелую трубку.
— Запретить, — серьезно сказал Трубачевский.
— Запрещал, уговаривал. И слушать не хочет.
Трубка засопела, и Матвей Ионыч умолк — без сомнения, надолго. Но Трубачевский, к своему изумлению, заметил, что Матвей Ионыч снова открывает рот. Он побурел — кровь прилила к темным щекам — и еще глубже втянул голову в плечи.
— Матвей Ионыч!
Матвей Ионыч поднял короткий палец с пожелтевшим ногтем.
— Ненормально гонит баб, — тихо, но внушительно сказал он.
Трубачевский ошалел.
— Кого?
— Баб.
— Каких баб?
— Вообще баб. Другие гоняются, фигли-мигли. Он не хочет и слышать, вон и вон.
— Коля, ты? — спросил из-за стены Карташихин.
Трубачевский зашел к нему. Он сидел в постели одетый, покрывшись пальто, хотя в комнате было очень тепло, почти жарко. Стопка книг лежала на полу подле изголовья, и веревка была протянута от кровати к выключателю у дверей.
Трубачевский посмотрел на приятеля, потом на веревку.
— На случай, если захочешь повеситься? — осторожно пошутил он и сел на кровать.
— Нет, это чтобы гасить огонь, не вставая, — сказал Карташихин.
Он говорил ровным голосом, как будто боялся, что вдруг скажет не то, что хочет. Он был желтый, глаза провалились, скулы торчали. «Влюбился», — вдруг подумал Трубачевский.
— Давно слег?
— Ерунда, третий день. Завтра встану. А ты как?
— Хорошо.
Карташихин закрыл один глаз.
— Ну, не очень. Все книги переписываешь? Дай-ка закурить.
Трубачевский дал ему папиросу. Несколько минут они курили, молча поглядывая друг на друга.
— Что-то ты мне не нравишься, — сказал наконец Трубачевский.
— Да что ты? Очень жаль.
— Я лучше к тебе завтра зайду.
Карташихин улыбнулся с прежним добрым выражением, но сейчас же снова стал равнодушно-серьезен.
— Вот балда, обиделся! — холодно сказал он. — Ну, выкладывай.
— Что выкладывать?
— Все. Ведь я тебя никак месяца три не видел.
Случалось и прежде, еще в школе, что Карташихин вдруг отгораживался, уходил в себя — и, кажется, без всякой причины. Он становился холоден, нарочно груб, и даже самые близкие, едва заговорив с ним, натыкались на эту холодность и грубость. Это была как бы дверь, которую он вдруг закрывал за собой, и уже напрасно было бы пытаться к нему проникнуть.
Утром, когда Трубачевский решил, что непременно зайдет к приятелю, он по обыкновению все рассказал ему в уме, — нужно было рассказать очень много. Но теперь, едва заговорив, он почувствовал, что наткнулся на эту дверь и что Карташихин не хочет понять его и даже не хочет слушать.
— Ну хорошо, а почему это важно? — сказал он с раздражением, когда Трубачевский рассказал ему о своей неудаче с пушкинской рукописью. — Ты говоришь, важно?
— Очень.
— А по-моему, вздор. Ну, одним стишком больше на свете, допустим, даже хорошим. Стоит ли ради этого копья ломать?
— Замечательно! — сказал Трубачевский. — Это новость. Так, может быть, и всего Пушкина побоку?
— Может быть, и всего. Сейчас не в нем дело.
— Та-ак. Ну, а в чем же сейчас дело?
Вместо ответа Карташихин взял со стола и протянул ему московскую «Правду». Одна из статей была исчеркана карандашом. Слова «пятилетка», «пятилетний план», тогда еще непривычные, повторялись в ней очень часто. На первой полосе газеты была напечатана карта Советского Союза, и у карты был незнакомый вид. Черные квадраты — новые города — стояли там, где они никогда не стояли, Волга впадала в Дон, на Днепре исчезли пороги.
Рассеянно улыбаясь, Трубачевский просмотрел статью.
— Ладно, сегодня не будем спорить. Ты болен.
— Я здоров.