Василий Коньяков - Далекие ветры
— Нишь я один живу, нишь для себя?
Вдруг он расслаб, склонил голову. Это было так неожиданно!
— Забяди́ли нас люди… С дочерью забяди́ли… Кому жаловаться? Потолькя-то опять с четвертым… Принесет и бросит, а я… Я с самой с ей вожусь.
Я вспомнила, сообразила, что Потолька — его дочь. Вспомнила ее белое, нестарящееся лицо, с менингитной неподвижностью губ, ее налитые груди без лифчика, как вымя, качающиеся под кофточкой. Ее сына, десятилетнего кретина, бегающего осенью по улице с большим колесом от конных граблей; девочку, не принятую в школу, — дефективна. Третий, пятилетний сын, еще не встает на ноги, и дед кормит его из соски. И теперь…
— Она вить не при уме… Убогая. А люди без жалости. Находются… Ей что?.. Голова больная, а… Усе остальное работает. Я ходил, жаловался людям… А они изгаляются, смеются только: «Может, ты сам». Теперь четвертого… Зачем мне?.. Если бы они были в уме!
То ли он плакал и не чувствовал слез? Они ползли у него по щекам, заставляли морщиться — будто были из одной горечи.
— Ведь это… — Я не знала, что говорить, ошеломленная его исповедью. — Это ведь все можно… надо приостановить…
— Забяди́ли меня… Забяди́ли… Люди жа!.. — взывал он. — Что мне опять делать?..
Старик стал надевать большую варежку, обшитую залощенным брезентом.
Я не возвратилась в дежурку. Не могла там ни о чем говорить и девчат ждать не стала. Я вышла на дорогу домой.
«Как же это? Как можно людям так жить? Знать об этом и жить? Кто это может потешаться? Столько лет! Ненормальная же она!»
VIII
Я обиваю о колено шапку — сено сыплется на пол. Сбрасываю телогрейку и вхожу в другую комнату. У меня горит лицо, нахлестанное ветром. Вечернее солнце уже не попадает в окна.
Я стою среди комнаты и не хочу трогаться с места.
«Как же это вышло?»
Приседаю перед этюдником. «Кисти не вымыл». Забираю их в руку. Мне же срочно нужно быть в городе — взять краски в союзе, купить холста. «Что же теперь?..» — я останавливаюсь в нерешительности.
«Не надо бы нам. Ведь это пройдет… Я же все понимаю… Как она сейчас? Давай отдохни, — говорю я себе. — В ночь на смену. Тебе теперь хватит времени у своего котла подумать целую ночь о радости твоей или беде. Может, выяснишь».
Не раздеваясь, я ложусь на кровать.
«Как это вышло?»
В обед я пошел на ферму запрячь лошадь, чтобы привезти домой сено. Уже становилось тепло — как бы не ослаб лед. Сено за рекой. Положил на сани вилы, лопату — откапывать оденок. Взял тулуп. Он мог не понадобиться — пригревало солнце, но если сидеть на возу и в поле начнется ветер, то поднимешь высокий его воротник, ляжешь в ложбинку воза и слушаешь, как бьется, шуршит по овчине метель. Радуясь, что помню все деревенские атрибуты приготовления, ощутив беспокойное нетерпение вожжей в руке, я прыгнул на сани, нашел ногами устойчивые точки на вязах, и лошадь торопливой рысью взяла с места, сани легко раскатились на повороте, ударяясь о бровку дороги. Чувствуя требовательную радость бега застоявшегося коня, я отпустил вожжи.
Сейчас сверну мимо деревни в луга, спущусь с горы, и поведет дорога мимо кустов черемушника, к дальним болотам, к тоненькому осиннику. Будут медленно надвигаться заросли тальника, высохшие плетни старых заездков. Я вспомню знакомые места…
Конь недоуменно осел назад, затормозил, останавливаясь. Сани накатились, застучали головками о его ноги.
Кто-то метнулся из-под головы коня в сторону и увяз в снегу.
— Катя? Вы что, задумались?
— Так…
— Садитесь, подвезу до первых домов.
Катя неловко примостилась на санях, сложив согнутые коленки на бастрик и натягивая на них полы шубы.
У нее были какие-то детские скорбные губы и размытые синячки под глазами.
— Ну и экипировка у вас… Добротная…
— Все предусмотрено, — говорю я, — веревка сзади, вилы закреплены. Даже Тур Хейердал был менее тщателен.
— Куда же вы?
— За сеном. Вот воз утаптывать некому…
— Возьмите меня.
— Это за рекой.
— Ну и что?
— Через луга. Километров пятнадцать.
— Ну и что?
— Вернемся только ночью.
— Возьмите меня…
— Сейчас мне сворачивать… А морозы начинаются к вечеру.
— Пусть я поеду. Ладно?
За деревней конь пошел широкой рысью. Копыта кидали снег в головки саней — твердые крупинки летели в лицо. Катя жмурилась от снега. Летящая снежная дробь забивала глаза, таяла и делала лицо влажным.
Катя запрокидывала голову, старалась поймать мой взгляд, отворачивалась, а в глазах ее плыли сизые купы кустов.
Я придерживаю коня, он переходит на отяжелевший шаг. Дрожат у него под мокрой кожей жилки. Я сажусь на солому.
— Вон тулуп, зря же лежит. Еще далеко ехать…
— Ах, ах… Обо мне заботятся, — дурашливо выговаривает Катя, прямо глядит на меня и замолкает.
Мне не нравится этот взгляд. Я вспоминаю, как недавно утром ехала на санях Павля в нахлобученной шали. Ехала работать. Она не старалась понравиться — мужчины рядом на санях были для нее привычны и естественны. А это… Просто блажь… Каприз… Красивая женщина может себе позволить… Маленькую шалость мужчина, конечно, простит ей. Самоуверенность всегда возмущала меня, злила. Особенно самоуверенность женщин, которые знают, что они красивы.
— Вы так управляете лошадью, — говорит Катя. — Вы здесь и родились?
Она не ждет ответа, спрашивает, будто утверждает.
— У нас в университете некоторые парни скрывали, что они из деревни. Все были с претензией…
Губы ее, кажется, замерзли, хотя солнце было мягкое, только от снега чуть исходила прохлада.
— Я не увидела тогда вашего портрета… Он получился? Мы с Юркой приходили к вам, да неудачно, не застали. Вы где-то учились?
Я тронул коня вожжой, он испугался, будто его разбудили.
— Закончил Суриковский. Три года назад. А что?
Она растерянно помолчала.
— А эта кочегарка?.. Что же? Что-то вроде самоистязания? Или… «Поэтессы бегут в лотошницы?..»
Она наклонилась, прижалась губами к воротнику и стала медленно в него дышать, чтобы согреть лицо.
— Значит, таким способом, — сказала Катя в воротник, — вы зарабатываете себе на жизнь? Или?.. Вы помните, что говорил старик в кочегарке? Тот плотник… Вы что же, с ним согласны? Он прав? Тогда скажите мне, что же произошло? Я знала… Нет… Я хочу спросить, объясните мне…
Сейчас весь мир аплодирует нашему искусству и недоумевает, почему произошел такой небывалый всплеск народного духа.
И ведь не старики, а именно молодежь требует, поднимает цену национального искусства. Едут в творческих бригадах в самые дальние углы России, чтобы отыскать его неумершие ростки. За ним охотятся, с благоговейной тщательностью спасают то, что сохранилось еще… Как золотоискатели, отмывают золотые крупицы и радуются встрече с ним, как самородкам. Это же стало знамением времени. И… все меньше находок, будто иссякла жила творчества, будто исхудали души.
Старик говорил: «Мы сами свои праздники выдумывали. Как соберемся весной!..» Парадокс. Безграмотные крестьяне проявлялись полнее, а современники, приобщенные к высшим достижениям искусства, — пассивны. Что же сейчас соберет их вместе, попросит отдачи? Перед чем бы людям захотелось сейчас вдруг открыться? К чему может родиться паломничество?
Раньше ходили в церковь. Старухи завязывали в уголке платка свои сбережения, несли, жертвовали свое последнее. Неясному духу — богу. Церкви и соборы расписывали лучшие художники всех времен. Так почему же сейчас так скопидомски бедны клубы, эти храмы людского единения? Эти дома? Большие дома? Общие дома? Почему поклоняются только одному богу: соберутся после работы, похлопают друг друга по плечу: «На полбанки сообразим?»
Да если бы сосчитать все пол-литры или хотя бы пустую бутылочную тару и отчислить доход от нее на содержание своего храма искусств, чтобы можно было войти в него и посидеть молча перед настоящими картинами! Ведь и к искусству можно ходить на исповедь. Сейчас в клубе бывают только девушки и ребята. А что делают те, которым перевалило за двадцать? Что ждут? На таком коротком перевале заканчивается их грань молодости, наступает пора забот.
Катя прерывается и молчит.
— Ну скажите… Почему так? Материально здесь живут сейчас лучше, чем раньше, и не хуже, чем в городе. При благополучии будут обогащаться еще. Значит, возможность пить станет неограниченна… Значит, не просыпаться? А как же праздник? Каким они его сейчас хотят видеть? И знаете?.. — Катя молчит и говорит раздумчиво: — Кажется, мне места здесь не отведено. Все, что когда-то делал в деревне учитель, за него делают, только лучше, телевидение, кино, книги. Они дают информацию, которую даже мы, учителя, не успеваем получать. А вот вы в некотором роде личный художник своей деревни. Вы… Нестеров расписывал храмы… Расписывал, оставался Нестеровым и жил. Каждая фреска его оберегается от разрушения… А вам ваша деревня даст заказы?.. Вам она отвела место?.. Вас прокормит? Как кочегара она вас прокормит, а как художника?.. Она смотрит на вас глазами своего завклуба… Вы отсюда, живете здесь, пишете, и никто этого не видит. А как же насчет отдачи? — В глазах Кати появилась шуточная издевка. — Я читала, что художники дарят свои работы в музеи родного села. Один подарил тридцать картин.