Василий Коньяков - Далекие ветры
— Однажды я поехал на завод, — сказал я. — За два месяца написал там четыре портрета. Писал их в цехе. Ребята позировали мне после работы. Синий свет из окон, свинцовый лоск рук, какое-то сизое сияние лиц делало ребят жестковатыми, неулыбчивыми. Дома на свету я рассматривал эти работы, и в носу даже холодно щемило от запаха металла. Колорит портретов не принимал никакого цвета рамок, его нужно было как-то нейтрализовать, и я поставил рамки некрашеными. Я не был на выставкоме, но знал, что мнения о моих работах разделились. Мои портреты прошли. Их повесили в маленькой комнатке на проходе.
Вечером, на открытии выставки, я ходил незамеченный и слушал, как спорили собравшиеся перед ними люди. Спорили и писали в книгу отзывов:
«Где видел Уфимцев людей такого цвета?.. Это клевета на наших рабочих. Художник все видит в мрачном цвете. Гнать таких очернителей с выставок».
…«Ура! Искусство всегда шло с Запада на Восток. Теперь настоящее искусство двинется с Востока на Запад».
…«Расцениваю как неуважение к нам, зрителям, то, что художник не покрасил даже рамки. Безобразие»…
Через день я пошел посмотреть на портреты при дневном освещении. Их на выставке уже не было, только в книге отзывов стояла лаконичная запись:
«Куда исчезли портреты Уфимцева?»
Я тоже спросил об этом. Мне ответили, что их распорядились снять.
— Почему?
Ответили, что я сам должен знать об этом. Мне стало скучно. Я обиделся. И мои друзья за меня обиделись, и это еще больше подстегнуло меня. Потом… Понимаешь… Обида и мода — как обвал…
Может быть, те работы мои были неплохи, наверное, не хуже других, выставленных там, но я не умел, мне некогда было спрашивать себя: а чем они хороши? Эти эксперименты пройдут, симпатии почитателей пройдут, жизнь пройдет, а чем отчитаешься перед собой, под чем подпишешься? Я увидел, что многим не под чем подписываться, хотя им и устраивали шумные персональные выставки.
Я бросил все и уехал. Уехал не в деревню, не искать «корни национального искусства», а уехал домой, жить рядом с людьми, чтобы понять, чего они мне не простят. Всем нам нужно учиться у них мужеству быть откровенными и жестокому неприятию фальши.
— Не знаю… Может, мы от них разное ждем, — сказала Катя и снова замолчала, полная взрывной сосредоточенности.
Перед деревней, поднимаясь на гору, лошадь заскоблила на укатанной дороге. Воз скатился вбок, подбил оглоблями задние ноги лошади, и она развернулась. Я соскочил, взялся за узду и помог лошади подняться в гору. У первого дома отпустил и залез на воз.
Катя скатилась на бастрик, а я дотянулся до вожжей и сел с ней рядом. Так мы и проехали через всю деревню.
У ворот я придержал лошадь, подал Кате руку — она спустилась с воза и остановилась. Я посмотрел ей в глаза.
— Нет… — Она не сказала это, а медленно покачала головой. Не мне, а себе. Своим мыслям, будто отрицала раздумчиво. — Нет, нет, нет… — и взбежала быстро на крыльцо, не оглядываясь.
А ведь я ничего не спрашивал.
…Как это вышло?
Я лежу на кровати, и тяжелая память не дает заснуть и не приносит облегчения.
С ней что-то неладное происходит. Она мечется в поисках поддержки. А я…
4 февраля.
Александр Данилыч сидел в учительской — проверял тетради. Двое мальчишек стояли в коридоре, навалившись плечами на крашеную стенку. Они шептались, почти прижимаясь к стенке губами.
Увидев меня, учитель встал навстречу и наставительно сказал мальчишкам:
— Так поняли? Теперь марш домой…
Мальчишки кинулись к вешалке.
В мрачноватой, в одно окно, учительской прохладно.
— Опять подморозило. В сапожках без ног останетесь. В деревне надо к другой обуви приспосабливаться.
— Я к вам, — сказала я. — Понимаете… Вчера встретила старика Подзорова…
Александр Данилыч что-то заметил в тетрадке, уже проверенной, исправил красным карандашом и уставился на меня, как бы выразил внимание. Я почувствовала себя неуместной, и слова, которые я утром подготовила и подбирала, потускнели. Я сказала:
— Он уже старый, а… Девочка у них не учится, самого младшего не принимают в ясли.
— Ему что, материальная помощь нужна? Так это к председателю надо… Он решает.
Александр Данилыч доверительно добавил, уверенный в моей неосведомленности:
— Недавно его юбилей отметили всем колхозом. Правление подарок выделило — телогрейку и брюки ватные. Он на морозе всегда — вот и учли. Старику за семьдесят, а не поддается… Хороший старик.
— Он ничего не просит. Вы знаете его дочь? У нее трое детей, а кормит их он… Она не должна иметь детей, таких детей… А скоро у нее будет четвертый. Ведь это нельзя так оставлять… У старика беда. Ее нужно понять, найти отцов, обязать их делить ответственность… И беда старика на совести всей деревни. К кому он с ней пойдет? Вы же парторг. И это должно стать причиной большого разговора.
— Разговора и так хватает, больше чем надо. Это не те заботы. Старик живет не хуже нас. И дочь его зарабатывает не меньше доярок. Знаете что? — он стушевался и торопливо сложил тетради в портфель. — Я учу одновременно два класса, третий и четвертый. В четвертом двенадцать человек — так называемый недобор, а в третьем — двадцать. Мы их вынужденно совмещаем. На полставки никто не идет. Не скрою, материально это выгодно. Но… Вы не согласитесь на старший? А мне одного класса и заведования хватит. Не согласитесь? Я сегодня же приказ отдам, и районо утвердит. А? — он деликатно улыбался.
Я согласилась.
15 февраля.
Пачка свернутых газет воткнута в плетень — почтальонша только что отъехала от Королевых. Падал снег. Чтобы не отсырели, я вынула газеты и вошла в избу. Тетя Шура в другой комнате раскладывала на полу белье. Красный сундук открыт, и крышка откинута на косяк окна.
— Разложилась я.
— Много газет вы выписываете.
— Дед все. Вон сколько их на божницу сложил! А мне даже махотки закрывать не дает. Не допрошусь. Когда разрешит из-под низу брать. А я хоть где беру — он все равно не замечает. Говорю: «Дед, что ты деньги-то переводишь. Выписал столько». А он: «Другие больше пропивают».
Я положила газеты на стол, разделась.
— Перебрать надумала. Залежалось все — сколько лет не заглядывала.
Из сундука пахло ягодными конфетами. Тетя Шура доставала рушники, разглаживала их на коленях.
— Давнишние. Развешивать не развешиваем, и руки вытирать жалко. Это солдатики, — говорит тетя Шура, трогая ровный рядок угловатых человечков с острыми штыками.
Лицо ее мягчеет. Разглаживаются широкие рябинки на лице. И я почему-то отчетливо представляю, какие у нее были глаза, когда она была девчонкой. Показывая вышивку, тетя Шура как бы предчувствует, что не приму я старую красоту их, и с доброй насмешливостью осуждает ее со стороны.
— Это я в девках была — вышивала. К ним кисти не идут. Тоненькую дорожку прореживали. А этот праздничный — с кистями. Весенний. Не нужно стало… Холст-то сейчас свободно в любом магазине. А трудов за ним было… Лен выстелешь, мнешь. Напрясть надо. Потом ткешь. В избу стан поставишь — на два месяца. Повернуться негде. Холст в щелоке мочишь. Потом на солнце отбеливаешь.
— Это что-то у вас красивое? Черное.
— А накидка на стол. На белую скатерть.
Тетя Шура разворачивает вязаную сетку и накладывает угол на рушники. Сетка, как невод, с широкими ячейками. Ячейки затканы шерстяными нитками выборочно, как модерновый пластмассовый пол в современных зданиях. Если цвет пластика линяло-глух, то эта рельефная шерсть звонкой раскраски, как бархатистая расцветка бабочки.
Уютно в избе тети Шуры, и она сосредоточенно мягка у своих нарядов. Вдоль стен цветы в кадках. Фикус со свеженькими листиками, трубочкой развернувшимися у потолка, зеленый дым путаной «кудели» на деревянном диване против окон. Диван зовут здесь «конопель». Он весь заставлен горшками и старыми ведрами, в них длинные языки зеленых перьев, из центра которых поднялся высокий столбик с тремя рубиновыми колоколами в стороны.
— А это мы поневы так ткали.
— Шерстяные?
По черному тканью — широкая клетка нежной голубой ниточки.
— Это же самое модное сейчас в городе. Знаете, девчонки щеголяют. Юбку сошьют колоколом.
— Это я себе на смерть приготовила.
— Как на смерть?
До меня доходит жутковатый смысл ее слов. С оторопью я смотрю на сложенную отдельно стопку одежды — поневу, рубашку длинную, узкое покрывало.
— Чтобы в этом положили, — спокойно, как о давно решенном, без мистических ассоциаций сообщает тетя Шура.
«Как можно это готовить? «Себе»! — меня пугает сознательная готовность. — Делать и не кричать в отчаянии. Самой».
— А кто для меня что потом искать будет? Это я уже примерила.