Юрий Федоров - За волной - край света
— Вот что, Тимофей, плохое мы за тобой забудем, но пошлем на дело трудное.
Он, Евстрат Иванович, за короткий миг, что сидел молча, так прикинул: Портянка в Кенайской крепостце понюхал пороху и выказал при этом, что к трусливым его не отнесешь. Припомнил слова покойного Устина: «Тимофей — мужик смелый, бойкий». Да и дельный мужик был он, Тимофей Портянка, дельный. В том отказать ему было нельзя. Нередко так бывает: мужик всем взял, да вот только злое зелье его душит.
— Пошлем с тобой еще троих наших, ватажных, да сотню коняг, — продолжил Деларов, — обойдешь побережье и бумаги те, медали, что неизвестные люди индейцам вручили, выкупишь или отберешь. Столбы державные пущай отыщут и на место поставят.
Тимофей выступил на. середину избы. Лицо у него вспыхнуло живым огнем. Но Деларов на него уже не глядел, а оборотился к Кондратию.
— А ты сей же миг, — велел, — в коняжское стойбище. Хасхака ко мне привези. На двух, на трех нартах поезжайте. Да с лаской, с почетом привезите. Я с ним говорить буду.
* * *Пригрозив в сердцах Шелихову забрать паи из компании, Лебедев — Ласточкин так это и сделать хотел. Все еще горячась, примчал из Охотска в Иркутск и начал бумаги выправлять на изъятие паев, но крючок судейский, что за хорошие деньги Ивану Ларионовичу верно служил, добежал до Голикова и нужное словцо шепнул: так–де и так, и вот что делать следует. Согнулся почтительно перед столом, ожидая слова хозяина. Ну да в делах таких Голикова учить было без надобности. Он сам кого хошь научить мог.
Иван Ларионович посмотрел на крючка внимательно. Губы округлил, словно хотел сказать длинно — о–о–о, — но ни звука не произнес.
Крючок еще ниже согнулся. Понял: хозяин думает.
Иван Ларионович губы подобрал, сказал постно:
— Ступай. Понадобишься — позову.
— Сей миг, Иван Ларионович… — начал было крючок.
— Погодь, — остановил его Голиков, — погодь… Сам соображу. Ступай с богом. — Рукой махнул. Однако оценил, что предупреждение получил вовремя.
В тот же час пришел к нему Шелихов. Новость его как обухом по голове ударила. Считал, что Лебедев — Ласточкин в Охотске в запале о паях сказал.
— Вот так, — сказал взволнованно, и сел на заскрипевший под ним стул.
Иван Ларионович, напротив, никакой озабоченности не выказал.
— Ду–ду–у‑у, — пел беззаботно, грея ладошки у теплой печи, — ду–ду–у‑у…
У добро сложенной голландки было ему хорошо, словно на солнечном припеке сидел в летний день.
— А что, Гриша, — сказал бестревожно, — отпустим мы Ивана Андреевича с капиталом аль придержать надо?
Шелихов, понимая, что придется трудно компании, ежели Лебедев паи заберет, спросил:
— Да как придержишь? — Вскинулся со стула. — Когда он говорил со мной в Охотске, у него чуть пена с губ не летела. Вовсе как бешеный был. — Зашагал по комнате, задирая каблуками аккуратные половички.
Иван Ларионович посмотрел на то с неодобрением. Заметил:
— Сядь, сядь, — рукой показал, — хозяйка вишь как ладно застелила, а ты безобразишь. Нехорошо. Сядь. — Пальцами недовольно пошевелил.
Шелихов сел.
— Ну вот, — опять, как сытый кот, заурчал Иван Ларионович, — так–то лучше… Говоришь — придержать надо?
В глазах у него чертики веселые прыгали, как если бы разговор шел о чем–то забавном.
— Иван Ларионович, — не выдержав, возмутился Шелихов, — да что ты меня дразнишь?
— Ну–ну, ну–ну, Гриша, не серчай… Я так — советуюсь.
— Да ежели он паи заберет, — раскинул руки Григорий Иванович, — мы, считай, голые. — Скулы у него обострились.
— Так уж и голые, — миролюбиво возразил Голиков, — нет, ничего еще.
— Иван Ларионович, не томи, говори дело.
— А я все о деле. Только о деле, Гриша.
Шелихов знал, что Иван Ларионович любитель
пошутить, поиграть, но что сейчас он надумал — никак в толк взять не мог. Лебедев под корень компанию сек. Оно ведь только первый ряд в срубе порушить надо, а там посыплется бревно за бревном. Дураку ясно. И все с такими трудами выстроенное — прахом пойдет. Это ведь, как огонь, как пал по тайге, по компании ударить могло. А как тайга горит, Шелихов видел. Искру в сухой мох уронят, и поползут, поползут горячие языки, а через минуту заревет страшным зверем пал и пойдет пластать. Пихты, что по две, три сотни лет стоят, вспыхивают, как свечи, могучие кедры валятся, и зверье, обезумев, уходит от пала, бросая насиженные гнезда и норы. От пала никому нет спасенья. Так и в этом разе могло быть: возьмет паи Иван Андреевич, и за ним другие пайщики унесут капиталы. Мало ли о компании плохого говорили? Никого за полу армяка не схватишь и не удержишь.
Шелихов потянулся к Ивану Ларионовичу.
Голиков ладошки к печи прижимал. Но по нему, однако, не было видно, что сильно зазяб. Розовый был, словно напился горячего чая.
Наконец Голиков с песенкой своей — ду–ду–ду и ду–ду–ду — мягонько подкатился к столу. Достал окованную надежно шкатулку, которую редко кому показывал, поставил перед собой, сел напротив Григория Ивановича.
Шелихов взглянул на него и не узнал. Известно: в человеческом лице перемены происходят. Сей миг оно весело, радушием светится, а через час, глядишь, посуровело, туча хмурая на него набежала. Но чтобы такая перемена произошла, и так вдруг, как это случилось с лицом Ивана Ларионовича, — то уже странно было. У голландки, ладошки грея и слова ласково выговаривая, стоял один человек, а сел за стол вовсе иной. Глаза узкие, колючие выглядывали из–под опущенных бровей, злые морщины прорезали запавшие щеки, голос стылой медью брякнул:
— Шутковать хватит, Григорий Иванович, — сказал Голиков, — не говорил я тебе, считал — ни к чему. У нас, стариков, свой счет.
Из окна широкой полосой упал на стол, на шкатулку солнечный луч. Вспыхнули ярко медные уголки, заиграл под солнцем сложный узор на крышке. Рука Ивана Ларионовича, лаская хитрое медное плетение, затрепетала. И в этой ласке, в этом трепете было что–то противоестественное, даже страшное. Так гибко, ловко пальцы скользили по гладкой поверхности крышки, прижимались к медным уголкам, обтекали их, обнаруживая и жар, и страсть, которых нет и быть не может у живого к неживому.
Иван Ларионович поднял сухие глаза на Шелихова:
— Когда ты был в плаванье и известий от тебя долго не приходило, Лебедев дурить начал. Считали, погибла твоя ватага, и он тайно похоронщиков по твоим следам послал. Заметь — тайно! Знаешь, есть такие. Ватага ляжет от цинги ли, от другой какой хворости, ну а эти придут, зимовье разыщут и пушнину, что осталась после ватаги, заберут. — Он сжал губы и посидел молча. — Я о том прознал, — продолжил странным голосом, — и, дабы придавить его, векселя лебедевские по Иркутску скупил.
Иван Ларионович кулачишком ударил по крышке шкатулки и вовсе жестко сказал:
— Лебедев портки последние снимет, но с нами не рассчитается, ежели их разом к оплате предъявить. Вот как, Гриша. — И хекнул, да так, что не понять было: не то засмеялся, не то злобой подавился. — И еще добавил, ощерившись: — Но Лебедеву о том пока неизвестно.
Шелихов от неожиданности за висок себя тронул. Под пальцами почувствовал — бьется жилка. Малая жилка, но бьется тяжело, трудно, гоня густую кровь. И не хотел, а подумал: «Да, в купцы большие Иван Ларионович не случаем вышел. Он не на день, но на годы вперед видит». И хотя первым чувством была в нем радость, что Лебедеву пошатнуть компанию не удастся, однако и горечь объявилась: одну тайну Иван Ларионович объявил, но сколько секретов у него еще есть? «А я‑то, — подумал, — всегда нараспашку. Вот он — бери с потрохами».
Голиков, словно угадав его мысли, протянул руку через стол — даже со стула приподнялся — и по плечу похлопал.
— Что, Гриша, — сказал, — нахмурился? Я тебя в топь эту не втягиваю. У тебя другое… Ты с мореходами дело имей. Там чище. А я с купцами слажу. Мореходы, мореходы — вот это твое.
Шелихов молчал.
Иван Ларионович осторожно открыл шкатулку и, порывшись в ней, достал две бумажки.
— Гриша, — сказал, — поезжай–ка сейчас к Ивану Андреевичу и без шума, без слов громких покажи эти листочки. Заметь ненароком: просим–де паи из компании не забирать. Лебедев неглупый мужик. Все поймет. Еще скажи, — у Ивана Ларионовича зло дернулась щека, — каждому воробью своя застреха. — И вновь лицо у Ивана Ларионовича переменилось: прежние ласковые морщинки пролегли у глаз, и лицо порозовело, бледная серость сошла с него. Губы улыбались.
Шелихов взял листочки, сложил пополам, и вдруг подумалось ему, что разговор этот не раз припомнится. Но Иван Ларионович уже захлопотал вокруг него суетливо, обглаживая ладошками, трепал за плечо, и мысль тревожная, родившаяся неожиданно у Григория Ивановича, ушла.
Лебедев — Ласточкин встретил Шелихова стоя. Лицо каменное. Кого–кого, а его он никак не ждал.