Наталья Парыгина - Вдова
— Что, получился?
— Какой он?
— Есть, что ли? Борис Андреевич?
— Есть, — сказал Мусатов.
— Скоро ли поднимут?
Садыков уже цеплял на крючок гребенку. Снова запел мотор, и крюк пополз вверх. И сразу оборвались разговоры, тихо стало, только лебедка гудела однотонно и деловито, вытаскивая из стакана неведомый груз. Комковатая масса золотисто-коричневатого цвета показалась над краем стакана, ровные круги ее лежали на тарелках гребенки и выплывали из чрева аппарата.
— Каучук, — выдохнул кто-то.
И сразу несколько человек кинулись к покачивающейся на крюке гребенке, тыкали пальцем в упругую массу, гладили ладонями, пытались отщипнуть.
— Так вот он какой, каучук...
Первую тонну каучука отправляли в Москву ясным, солнечным утром. Ночью прошел небольшой дождь, прибил пыль, освежил листву деревьев, и воздух был как-то особенно чист и чуть прохладен. Сама природа вместе с людьми готовилась к торжественному событию.
Каучук с вечера был погружен в товарный вагон. Но вечером вагон выглядел обыденным и неприметным, а теперь почти во всю длину его протянулось красное полотнище, на котором большими белыми буквами химики рапортовали о своей победе. Наум Нечаев с Дорой Угрюмовой раным-рано пришли на завод и прибили лозунг.
Наума опять избрали комсомольским секретарем. Он знал и любил молодежь, работал охотно, но упрямо мечтал стать инженером. Редко можно было застать его в кабинете — Наум почти весь день проводил в цехах. И уже лучше многих аппаратчиков понимал процесс, замечал ошибки, помогал их выправить. Всех парней и девушек он знал по имени, и к нему шли советоваться и по комсомольским делам, и по душам поговорить, и даже в сердечных бедах спросить совета. Работа на стройке спаяла молодежь в единую семью, и Наум по праву был в этой семье старшим.
Гудок на час раньше, чем обычно, разнесся над городом. И на час раньше шли люди на завод — оживленные, принаряженные, гордые, как и положено в праздничный счастливый день.
Вокруг вагона, украшенного лозунгом, все больше и больше собиралось народу. Даша с Василием, держась за руки, стояли в толпе химиков, с волнением ожидая начала митинга. В открытые двери вагона был виден серый брезент, под которым спрятался герой дня — каучук.
Трибуной служила площадка того же вагона. Человек десять поднялись по лесенке в вагон, и тотчас, не дождавшись первого слова, кто-то ударил в ладоши, другие подхватили, и долго в заводском дворе звучали аплодисменты, которыми люди отмечали большую и трудную свою победу.
Потом говорили речи. Секретарь парткома говорил. Директор. Наум Нечаев. Четвертое слово дали Доре Угрюмовой, и Даша невольно подалась вперед, отодвинув рослого парня, что стоял впереди. Хотелось ей лучше видеть бывшего своего бригадира и подругу и не пропустить ни слова из ее речи.
Дора была в черной юбке и белой кофточке с короткими рукавами, красная косынка покрывала ее волосы — такая же яркая, как и лозунг над головой. Высокая, крепкая, прямо стояла Дора в дверном проеме вагона, и счастливое ее лицо освещали косые лучи утреннего солнца.
— Товарищи!..
Обыкновенное, привычное слово произнесла Дора, а дрогнул голос, и пришлось помолчать немного, прежде чем смогла продолжать. Дору недавно — месяца не прошло с памятного дня — приняли в партию. Умела она без жалобы выполнять тяжкую мужскую работу, умела увлечь других на труд и подвиг, теперь и огромными сложными печами умела управлять. Но речи говорить не умела — смутилась и споткнулась на первом же слове.
— Товарищи! Помните ли вы голое поле, что расстилалось на этом месте?
— Помним, — откликнулись из толпы.
— Давно ли было...
— На пустыре завод закладывали...
— Пришли мы на это голое поле, — продолжала Дора, — стали рыть котлованы, начали строить, а в душе верили и не верили, что сумеем поставить завод. А вот же — построили, вот они — заводские цеха, и с первым каучуком повезем мы сегодня рапорт нашей дорогой Москве, что задание партии и правительства выполнено.
И опять аплодисменты нарастающим шквалом раздались в заводском дворе, не жалели люди задубелых ладоней, и, казалось, от бурного взрыва радости сам собою стронется вагон и покатит в Москву.
Но он не сам тронулся — небольшой паровозик, огласив завод и город пронзительным долгим свистком, потихоньку потянул за собой важный груз. Двери вагона по-прежнему были раздвинуты, и три человека, которым поручили сопровождать в столицу ценный груз, стояли в ряд и прощально махали толпе. Среди троих стояла Дора. Она стянула с головы косынку и махала ею.
Вагон медленно катился по рельсам к раскрытым заводским воротам, и вслед ему неслось многоголосое «ура». Мужчины срывали с головы кепки и кидали в воздух. И Василий сорвал и кинул вверх свою кепку, а Даша чувствовала на глазах слезы, и сквозь их пелену видела в руке Доры красную косынку, которая факелом горела на солнце.
4
Барачный городок все дальше врезался в поле, наподобие упрямо разрастающегося столетника, от которого идут все новые и новые побеги. Бараки теперь строили все больше семейные, разделенные на комнаты, с густым частоколом труб на крыше, с прилепившимися друг к другу поблизости от барака сараюшками.
В новых бараках селились молодожены. Первый год работы завода оказался урожайным на свадьбы. Бывшие строители приоделись, похорошели, жить стало полегче, тихо шелестели по вечерам тайные слова про любовь, и далеко разносились по городу пьяные свадебные песни.
Как-то, торопясь в магазин, встретила Даша Фросю. Девчонка заметно подросла, ходила уж в третий класс и теперь с матерчатой сумкой через плечо, укутанная старым Алениным платком, возвращалась из школы. Даша остановилась, спросила ее, как учится.
— Учусь я как следует, — солидно отозвалась Фрося. — С Аленой у нас беда.
— Какая беда? — удивилась Дата.
— Замуж собралась, — по-взрослому, осуждающе проговорила Фрося. — Нешто замужем-то сладко? У нас в Серповке замужние бабы беда как выли. Мужики-то — звери, напьются — куда от них денешься? Схватит за косу да и молотит кулаками.
Даша улыбнулась.
— Теперь женщин бить не дозволяется. Я вон замужем живу, а небитая.
— Тебе повезло, — сказала Фрося.
— Авось, и Алене повезет.
— Здоровый он, — с сомнением возразила Фрося. — Плечи — во какие и кулачищи как гири. Отговаривала я Алену — не слушается.
— Брось уж, не отговаривай, — посоветовала Даша. — Пускай женятся.
То ли послушалась Фрося и не отговаривала сестру от замужества, то ли не подействовали на Алену ее предостережения, но перед Октябрьским праздником сыграли Андрей Дятлов с Аленой свадьбу. Фросе сшили новое платье — длинное, на вырост, алую ленту, такую же, как у невесты, вплели в косу.
Гости сидели на толстых досках, положенных концами на табуретки, за тремя составленными вместе столами. Алена в новом кремовом платье, с красными бусами на шее выглядела счастливой и гордой. Далеко ушла она от той робкой девочки в юбке из мешковины и в домотканой кофте, какой встретила ее Даша на вокзале. Не одна одежда на ней переменилась. И по себе чувствовала Даша — переродила ее стройка, сделала уверенной, сильной, смелой. «Пришли мы сюда, боясь тележного скрипа, — думала Даша, — а теперь не узнать, какие стали...»
Жених в белой вышитой косоворотке сидел рядом с Аленой во главе стола. Одна тарелка на двоих по старому обычаю стояла перед ними. Андрей чувствовал себя стесненно, не знал, куда девать руки, краснел, когда под крик «Горько!» приходилось вставать и целовать Алену.
— Локтем невесту не зашиби, — крикнул Михаил Кочергин.
— С какой стати ему зашибать, — подхватила Настя. — Такая богатая свадьба задаром пропадет.
— Сыграй, Миша!
— Пускай Настя.
— Какой я баянист, — кокетничая, махнула рукой Настя. Однако взяла на колени баян. — Петь будете али плясать?
— Петь, пока, петь...
— Ермака давай!
Грянули за столом сибирскую песню, и до таких раскатов поднималась она временами, что, казалось, развалятся жиденькие стены нового, пахнущего свежим деревом барака, и окажется свадебный стол прямо под синим небом.
Одна Люба Астахова, сидя рядом с Дашей, молчала. Не хотела она идти на эту свадьбу, но Даша уговорила — пошла. И теперь все пели, а она молчала. На донышке оказалось тогда в бутылочке эссенции, не хватило отравиться насмерть, отходили врачи. А голос у Любы сделался сиплый, чужой.
И еще — радость жизни пропала. Стала Люба вроде заводной куклы. Все делала, как прежде, но словно не свою, а чужую жизнь жила. Первый вагон каучука провожали в Москву — не радовалась, глядя на красные знамена и на открытые рты, орущие «ура». На чужой свадьбе сидела — не завидовала. О своем счастье больше не мечтала. И к смерти не рвалась. Начисто опустела душа...