Иван Акулов - В вечном долгу
— Вечером уж вот, слушай, звонит Зубарев из облисполкома: тряхните мельницу, Заготзерно и отгрузите в Калмыкию сорок тонн комбикормов. Нету, говорю ему, Игорь Николаевич. Нету ни горсточки. «Снимите с колхозов. К пятнице не отгрузите — душа вон». Сижу вот, Александр Тимофеевич, обстригаю колхозы. А что делать, слушай? Подстригаю и думаю: узнают председатели — к тебе ринутся с жалобами, за помощью. А что я, себе это беру? Себе, да?
— Я пока об этом не знаю. По крайней мере, до утра. Не все в один день. Ты мне скажи, кого будем рекомендовать в Дядлово?
— Охваткина. Федора Филипповича.
— Дядловцы категорически против него.
— Я его повезу к ним, и изберут. Охваткин стянет им рога, этим дядловцам. И вообще надо положить конец этой дядловской вольнице.
Капустин остро и точно смотрел в глаза Верхорубова, и тот осекся, умолк.
— Гляжу я на тебя, Иван Иванович, и удивляюсь: откуда у тебя эта ослепляющая злость на людей? Откуда? Люди работают, кормят нас с тобой, избирают нас руководить ими, прощают нам многое. Ну зачем же злиться на них? Они, Иван Иванович, отдают от себя порою то, что по праву трудящихся принадлежит только им. Так скажи им хоть раз спасибо. Не можешь сказать спасибо — не чини и зла. Убежден, Иван Иванович, путь наш к счастью — только через добро. Ведь и Советская-то власть родилась из потребности добра. Зачем же мы мажем ей ворота этой проклятой злостью? Вот ушел из председателей Трошин: сдали нервишки у фронтовика. Ну, пусть отдохнет человек. Отдохнет и снова придет к нам. Знаю я его.
— И я его знаю, Александр Тимофеевич, — заговорил вдруг мягким, искренним голосом Верхорубов. — Знаю, что придет. Знаю, что мы простим его. Но сегодня, в пример другим, надо было его наказать по всей строгости. Тут я не вижу ошибки.
— Ошибись лучше, милуя, Иван Иванович.
— Я не злой, Александр Тимофеевич. Не злой. И зла на людей не имею. Но сторонник крепкой руки. Не будь у нас такой руки — не победить бы нам фашистов. Сужу, как командир.
— Сейчас другое время, Иван Иванович!
— Строгость никогда не портила людей.
— Словом так, Иван Иванович. Я высказал тебе то, что думал, и то, что бы хотел от тебя. Если я, как партийный вожак района, являюсь для тебя авторитетом, подумай над моими словами.
— Хорошо, Александр Тимофеевич. Я подумаю. Но и ты имей в виду, что я в своих методах среди членов бюро райкома не одинок.
— Ты — помнится мне — хвалил как-то Лузанова, дядловского кладовщика.
— Хвалил.
— Может, его и порекомендуем дядловцам? Все-таки он ихний.
— Вот это и плохо, что ихний. Приберут они его к рукам. Больно уж он приземленный — сомнут они его, и начнется опять трошинская демократия.
— Ты брось эти словечки, а то и в самом деле посчитаем сторонников на бюро.
— Ну хорошо, Александр Тимофеевич. Я согласен. Лузанов так Лузанов. В конечном итоге моя же кандидатура.
— А теперь хватит. Пошли домой. Сегодня суббота.
— Не могу. Вот-вот должен позвонить Зубарев. Сорока тонн я не наберу, а тридцать пообещаю.
Капустин шел по вымытому и освещенному одной подслеповатой лампочкой коридору, густые, черные тени таились за косяками множества дверей, и от этого пусто и пугливо было в душе секретаря.
XVIII
То, что можно было смолоть за день, сбросили на мельнице. Остальное зерно провезли к колхозному складу в церкви. На высоких, обшитых листовым железом дверях висел огромный, величиной в пудовую гирю, замок. Лука Дмитриевич, с утра ждавший обоза с хлебом, недавно ушел домой и предупредительно написал на ржавом железе мелом: «Скоро буду».
— Я сбегаю за ним, — вызвалась Клава, давно искавшая случая поговорить с Лукой Дмитриевичем.
— Не надо, — остановил Мостовой, — и без того умаялась. Эй, малый! Ээ-эй!
Пробегавший мимо по дороге мальчишка с готовностью полез в церковную ограду через козий ход, пролом в кирпичной стене, и предстал перед колхозным агрономом, задирая нос и смешно сюсюкая щербатым ртом:
— Сего, дядеська?
— Знаешь, где кладовщик живет?
— Знаю.
— Зубы-то где у тебя?
— Повыпали. Всера ессе один выпал. Молосьные они.
— На вот, и позови кладовщика. С хлебом, мол, приехали. Живо.
— Спасибо.
Мальчик сунул в карман пальтишка конфеты и, вскидывая высоко пятки, того и гляди сунется носом в снег, побежал туда же, к козьему лазу, и скрылся за оградой. Мостовой и Дорогина посмотрели ему вслед, оба улыбнулись и оба подумали об одном и том же.
— Люблю я этих пацанов, честное слово, — сказал Алексей. — Так бы, кажется, и бросился с ними взапуски.
— Я это уже заметила, — отозвалась Клава. — И вчера у Заготзерна так же вот. Ты о чем-то поговорил с ними и ушел в контору, а они тебя караулили, ждали. Я даже позавидовала тебе. Жена твоя, Алексей, будет рада, что ты любишь детишек, и народит их тебе: раз, два, три, четыре, пять. — Клава смеялась и считала рукой будущих детей Мостового, указывая их рост. — Может, меня в няньки возьмешь. Я бы пошла. Что?
— Я не буду жениться. Вообще не буду.
— Ой, уморил. Все вы так говорите. А потом подшибет какая-нибудь — и поплыл с лапочками. Кажется, подшибла уже. Ха-ха!
Из-за угла вывернулся Лузанов и коротким холодным взглядом срезал смех Клавы, степенно зашел на крыльцо, загремел тяжелыми затворами.
— Ты бы шла домой, Клава. Мы как-нибудь с Лукой Дмитриевичем двое. Замерзла ведь. Иди. И лошадей я отведу. Все равно по пути мне.
— Нет. Я уж до конца. Обогреюсь пока в конторке у Луки Дмитриевича.
— Проходи, погрейся. Только у меня там плохо топлено.
В склад Клава вошла первой и сразу повернула влево, где прежде был алтарь, а теперь отгорожена тесом каморка для кладовщика и его немудреных бумаг. Только она закрыла за собою дверь, как сразу почувствовала, что лицо и руки у нее сильно опухли и отяжелели на морозе.
Она бросила свои рукавицы на высокий подоконник и обхватила студеными ладонями железную трубу печи. Труба была еле теплая. Пахло керосином, золой, пылью, мышами, кожей, и Клаве захотелось уйти, но она не могла этого сделать: когда еще перепадет случай поговорить с Лукой Дмитриевичем, неизвестно.
А поговорить непременно надо. Более двух месяцев Сергей не пишет ни слова, хотя ее письма аккуратно уходят к нему и не возвращаются. Отчего же все так складывается? Кто виноват тут? Не сама ли она, Клава? Или еще какая-нибудь? Клава не может больше жить догадками. Лука Дмитриевич должен сказать ей что-то. Она предчувствует это.
С тех под как Лука Дмитриевич вернулся из поездки к сыну, Клава, издали и мельком встречаясь с ним, перехватывала в его взгляде что-то скрыто-враждебное: пройдет она мимо и всегда испытает такое чувство, будто миновала какой-то удар. Может, она ошибается: ведь Лука Дмитриевич со всеми таков, тяжел, неприветлив. Нет, не ошибается. Он что-то знает и что-то должен сказать ей.
Лука Дмитриевич, приняв хлеб, зашел в свою конторку и, присев к колченогому столишку, негнущимися пальцами достал из нагрудного кармана химический карандаш, сделал какую-то запись в обтрепанной тетради, валявшейся на столе.
— Замерзла, говоришь?
— Замерзла, Лука Дмитриевич. Никак не отойду.
— Хм. Что-то, Клавдия, я хотел сказать тебе, и вот убей — вышибло из памяти.
— Что, Лука Дмитрич? — Девушка вся встрепенулась навстречу ему и неосознанно подсказала: — Что-нибудь о Сереже?
— Верно, Клавдия. О нем. Когда я был у него, так он сильно просил меня — а я, видишь вот, позабыл, — просил, чтобы я поговорил с тобой. Хм.
— Слушаю, Лука Дмитрич. — Она подошла к столу и заглянула прямо в светящуюся искорку его зрачков — он отвел глаза. Умолк, без нужды мусля заскорузлые пальцы и листая тетрадь.
— Учеба у него долгая, трудная… Ты это пойми, Клавдия, долгая. И, значит, устраивай свою жизнь сама по себе. Да и зачем тебе ждать его, губить свою молодость? Он прямо заявил мне, что в Дядлове ноги его не будет больше. А он уж такой, Серега-то, поперечный. Задумал что, изладит. Ты и плюнь. Плюнь. Посуди-ко вот, дело, хоть его же, молодое, а девки-то, девки-то, да разве он устоит против? И черт с ним. Подумаешь, в институте учится. Еще неизвестно, что из этого выйдет. Хм. Муки, не слышала, по скольку собираются дать?
— Мне-то, Лука Дмитрич, он что передавал?
— А вот то и велел передать, чтобы ты, значит, не ждала его. Хм.
— Откуда он взял, что я жду его?
— Он рассказывал, уговор-де промеж вас был. Ты вроде обещалась ждать его. Хоть, пять, хоть десять лет. Он так говорил.
— Верно. Все верно. — По лицу ее темным крылом махнула тень. — Я вначале вам не поверила. Спасибо, Лука Дмитрич. Теперь у меня гора с плеч.
Будто слепая, шла Клава домой, задыхалась подступившими к горлу слезами и не заметила, как поравнялась с почтальонкой Зейнаб.