Юрий Бородкин - Кологривский волок
— Сколько тебе лет?
— Восемнадцатый.
— Повоевать, значит, захотелось? Немного рановато.
— Ведь взяли же Костю Зарубина, нашего, шумилинского, ему тоже восемнадцати не исполнилось.
— Когда это было?
— Года два назад.
— Сейчас совсем другое положение, война, можно сказать, кончается.
— Товарищ военком, я не подведу, — пытался убедить Серега.
— Парень ты, конечно, рослый, хоть в артиллерию, хоть в Морфлот приписывай, только годик придется подождать. Семья какая?
— Мать, бабушка, братишка с сестренкой.
— Отец на фронте?
— Да.
— Вот видишь. О них-то ты подумал? У отца небось вся надежда на тебя. — Военком прошелся около стола, положил на плечо Сереге тяжелую ладонь.
В дверях Серега остановился, хотел возразить военкому. Тот понял его заминку, с вежливой настойчивостью повторил:
— До будущей осени!
Удрученный военкомовской непреклонностью, Серега нехотя возвращался в Шумилино. Оттепель началась, сапоги отсырели, набухли, и шагать было тяжело. Впереди, думалось Сереге, его ожидает каждодневная пытка видеть Катерину. Он еще не знал, что жизнь дает многие способы для излечения души и вся состоит из чередующихся болей и радостей.
Домой пришел поздно. Мать сидела около коптилки, подшивала Ленькины сапоги. Положила на лавку шило, страдальчески подперла щеку иссеченной дратвой рукой.
— Ой, Серега, и задаешь ты расстройство! Куда хоть провалился до экой поры? Ведь с ружьем ушел, всякое надумаешься. Я страсть боюсь этих ружей! Унеси ты его, ради Христа, обратно Соборновым.
— Выбросил я его, негодное оказалось, — соврал Серега.
— Ну и ладно. А мне Евсеночкин говорит, из бору он вернулся, направился куда-то в наш заулок. Где пропадал-то?
— Где, где! В Абросимово ходил по одному делу.
— Вон куда собака носила! Да хоть бы сказал, чтобы не переживать. Ребята ждали, ждали тебя да уснули. Разувайся, сейчас щи достану.
Серега похлебал щей и брюквенницы с молоком, забрался на печку. Разметав ручонки, Ленька с Веркой сладко сопели на полатях. Он почувствовал себя виновным перед ними.
Бабка Аграфена подвинулась, освобождая ему место, сказала без укоризны:
— Ты, батюшка, больно долго. Принес ли чего из лесу?
— Нет, баб.
— Ну, ведомо, какая теперь охота. Только устал да прозябнул, покали-ка пятки на горяченьком местечке. Печка дрочит, дорожка мучит. На-ка фуфайку взголовы.
Бабка заботливо отпихнула валенки к борову. Серега прижался к гладким кирпичам, как будто живая рана тосковала у него в груди, и печное тепло должно было унять эту боль.
Часть вторая
1
Редкий день не выпадал снег. Утонула деревня в сугробах, притихла. Ушло солнышко освещать другие страны. Только к середине зимы стало иногда показываться оно далеко над мглистым бором, неяркое, пристуженное, а вокруг него расплывчато светилось оранжевое кольцо.
И тогда установились морозы. По ночам как будто обухом ударяли по стенам изб. Даже Каменный брод сковало льдом, лишь бурливый стрежень на скате к омуту темнел узкой полоской. Деревья, опушенные толстым инеем, самоцветно искрились, казались хрупкими в своем зимнем великолепии. Старики примечали это, обещали урожайное лето.
Серега с осени работал в лесу, сам отправился вместо матери, чтобы избавиться от унижения перед Катериной. Теперь она не жила в Шумилине, дом стоял заколоченный наспех только двумя досками поперек дверей, крыльцо замело, не было и следа от торных тропок, сбегавшихся когда-то к нему. Уехала с Макаровым: его назначили председателем к себе в Павлово. Обида Серегина постепенно унялась. В лесу вздыхать некогда, не размечтаешься, вернешься в барак — усталость с ног валит.
Лишь один раз Катерина напомнила о себе, приснилась как наяву. Идет клеверным полем, щурит от солнца глаза. Совсем близко подошла к Сереге, а между ними откуда-то взялась река. Машет она с того берега, что-то кричит, но никак не разобрать ни Слова.
Проснулся. Мутный рассвет в заиндевелых окнах. Духотища, портянками воняет. Клопы жгут хуже крапивы. И таким желанным было приснившееся ему лето, когда можно ходить босиком, купаться, спать на душистом сене, что он зажмурился и стал вспоминать сенокос, тот дурманно-знойный день в лугах за Песомой.
Захотелось на волю из барачной духоты. Вышел глотнуть свежего воздуха. Редкие звезды слабо мерцали в сером небе, лес глухо окружал поселок. Тишина давила. Почудился щемяще-тоскливый, как стон, вой волков. «Почему я здесь, в этой дыре, откуда видно только небо? — спрашивал Серега себя. — Неужели мало других мест на земле и других более важных дел? Война ведь идет». Недавно был в газете снимок награжденных девушек-снайперов. Что, он не смог бы научиться так же метко стрелять? Небось у парня побольше сноровки во всяком деле.
Взять их бригаду. Комсомольская. Сами так решили, чтобы веселей работать и пример другим показывать. Стараются, конечно, девчонки, а все же напарники аховые. Серега с ефремовской Зинкой Овчинниковой валят и распиливают сосны. Галька Тарантина обрубает сучки. Топор-то в руках держать не умеет, не девичье это дело. Того и гляди по ноге себе тяпнет. У Зинки тоже сноровки мало, пилить с ней тяжело, сидит на пиле, как медведь. А норму — четыре кубометра на человека — вынь да положь…
Рано пришли на делянку, еще сумерки путались под деревьями. Серега пообтоптал вокруг сосны, ударил топором по гулкому стволу, стряхнувшийся с веток снег кольнул холодом шею.
Зинка, пробираясь по его следу, увязла в сугробе, взмолилась:
— Ой, Серега, караул!
— Давай шевелись, греби своими кривыми.
— Рази за тобой поспеешь, нынче прямо утонешь в снегу-то.
Комель толстый, ходу пиле мало, плохо берет она мерзлую древесину. Зинка скоро начинает пыхтеть, девка она рыхлая. Брови, полушалок, спину — все обметало инеем. Мороз такой, что слова застывают на языке.
Серега передал пилу Гальке, сам уперся шестом в ствол, сосна качнулась и медленно повалилась, как будто задевая вершиной небо. Вздрогнула земля, взметнулась, как от взрыва, снежная пыль. Зинка облегченно выдохнула и села на комель.
— Хоть маленько дух перевести, спина совсем затекла.
— Галь, давай-ка погрейся, — распорядился Серега.
Галька в отца мала ростом, закуталась, точно кукла, в фуфайку и полушалок, только круглый нос торчит. Губы посинели, глаза застыли голубыми льдинками под мохнатыми ресницами. Она старше Сереги лет на пять, замуж пора бы, да женихов нет.
— Постой, нос у тебя побелел, — заметил Серега. Присыпал на рукавицу снегу, легонечко поширкал по клюнке. — Ну вот, порядок! Вишь, зарумянился, как яблочко. Сейчас я тебя растормошу. Включаем четвертую скорость!
Зазвенела пила, брызнули желтые опилки. Серега все чаще и чаще дергал ручку. Галька едва поспевала за ним, неловко ей стало в тесных одежках, верхнюю пуговицу на фуфайке расстегнула и полушалок ослабила. Моментом разделали хлыст: сосна корабельная, гладкая, почти до самой вершинки без сучков. Румянец заиграл на Галькином лице, и глаза оживились, вроде бы оттаяли.
Сели отдохнуть рядом с Зинкой на шероховатый комель. Девки достали по куску мерзлого хлеба, а Серега закурил табаку, по-мужицки облокотившись на коленки. Усталость томила тело.
Стучали наперебой топоры. Поодаль горел костер. Там Павел Евсеночкин бился с лошадью: трудно выезжать с деляны на дорогу, которая идет к реке. Несколько человек толкали плечами подсанки. Карька отчаянно дергался в оглоблях, месил рыхлый снег, пар белыми струями вылетал у него из ноздрей.
— Ах ты, волчье мясо! Так твою… — гнусаво матерился Евсеночкин и безжалостно хлестал мерина вожжами.
— Последних лошадей угробим в лесу-то, — сказала Галька.
Серега всегда испытывал жалость к лошадям: ни зимой, ни летом нет им передышки. Особенно ломовая работа в лесу. Правда, здесь дают овес, но ведь не каждый до зернышка скормит лошади. Евсеночкин этот, наверно, держит впроголодь Карьку.
Объявили общий перекур. Зинка с Галькой ушли греться к костру. Против такого мороза не костер нужен, а хороший харч. Попримолкло в лесу. Мелкими блестками вспыхивал меж деревьев куржак, и непонятно было, откуда он брался: ни тучки не появлялось в белесом от мороза небе. Чудился тихий шелест, похожий на отдаленный звон. Серега глянул на неподвижные, будто впаянные в ледяное небо вершины сосен и заметил снегиря. Грудка его пламенела, как бы озаренная утренним красным солнышком, казалось, птичка греется в его лучах, и опять с грустью подумалось об ушедшем лете.
Последнее время все чаще беспокоила мысль, что жизнь оставила его далеко в стороне от своей главной дороги. Где-то восстанавливались города, строились заводы, шла война, в каждой газете сообщалось о победах наших войск, а Серега вынужден был оставаться у себя в Шумилине. «Так и проторчу всю зиму с топором в лесу», — с обидой думал он.