Евгений Белянкин - Садыя
— Извините, пожалуйста, Валерий…
— Кузьмич.
— Да… Я слушаю, Кирилл Степанович. Что? Не понимаю. Но…
В трубке глухой и далекий голос шутлив: «Жалоба… Что ж ты зажимаешь критику снизу, дала распоясаться уголовным элементам, воров поддерживаешь?»
— Тюлька? — Садыя долго вспоминала. — А, Тюлька? Казак Андрей Петров? Так и написано, что семиреченский казак Петров спелся с уголовниками?
Мембрана пищала: «Да-да… мастерят общие делишки, и вы заодно, в газете о них пишете… прославляете…»
— Ну, в газете, положим… А Балабанов теперь в обком уже пишет, понял, что в горкоме бесполезно. Ну что ж, давайте еще раз вернемся к этому пустому, на мой взгляд, делу, с одной стороны, и важному — с этической.
Садыя положила трубку.
— Оторвали, Валерий Кузьмич. Разрешите продолжить наш разговор, — сказала Садыя. — Конечно, ошибочно полагать, как это часто делается, что всякое комбинирование дает лучшее решение задач организации производства. Последнее выгодно лишь при известном масштабе предприятий, при относительно высоком уровне концентрации.
Разговор подходил к концу. «Эта женщина стоит на твердой почве, — подумал профессор, — и очень даже».
Садыя уезжала на стройку, к Лебедеву. Перед отъездом попросила соединить ее с хозотделом:
— Пожалуйста, устройте профессора. И дайте ему возможность работать. — И подала руку профессору. — Вы, Валерий Кузьмич, пожалуйста, позвоните.
— С удовольствием… С большим удовольствием.
Лебедев с утра ждал секретаря горкома. И вот она наконец приехала.
Дом готовился принять новоселов.
Садыя была придирчива, лазила с этажа на этаж, ходила по комнатам, довольная тем, что в общем-то было сделано все неплохо: «Справился Лебедев; всыпали, и справился. Вот что за люди: одним слова достаточно, других надо песочить, чтобы поняли, до печенки дошло».
Свежей краской пахли столы, полы.
Лебедев не отставал от секретаря. Высокий, худой, он заглядывал через ее плечо, ожидая указаний. Все хорошо шло, если бы не случился конфуз. Лебедеву обидно прямо стало. И надо же…
Кое-где в квартирах появились жены строителей, выбирая себе комнаты. В одну квартиру вошла и Садыя. Все ей понравилось здесь — и обои, и паркет, и на кухне есть все, чтобы облегчить труд женщины: мусоропровод, вода горячая и холодная, атмосферный холодильник.
В одной комнате она застала женщину небольшого роста, курносенькую и толстенькую. Та с любопытством встретила Садыю. А Садыя как раз потрогала ручку двери и сказала:
— А вот ручка плохо прикреплена. Надо переделать дверь-то.
— Хорошо, — сказал Лебедев, — сделаем, как надо. Мелочи у нас кое-какие остались.
Неизвестно, что взбрело в голову этой толстенькой; носик пуговкой задрожал, а глаза округлились:
— Нечего вам здесь, гражданочка, выбирать. Без вашей милости обошлись. Эта комната занята.
— Да вы не беспокойтесь, — улыбнулась Садыя, — если надо, комнату отделают лучше.
— Ишь, краля, идите сами в лучшую, а мне и здесь удовлетворительно. И ручку не трогайте. Она не ваша.
Говорливая попалась. Лебедев, вконец сконфуженный, не знал, что и сказать; рот открыт, как у дохлой рыбы… и ни слова. А у курносенькой, как из пожарного насоса: слова струей так и льются.
— Небось начальственная жинка. И двери ее не удовлетворяют. Иди к своему хахалю и скажи, чтоб он тебе другую квартиру нашел. За эту насмерть буду стоять.
Садыя все выслушала и засмеялась:
— Правильно, боевая, молодцом отбрила. Ну что ж, пойдемте, товарищи, эта квартира занята.
Лебедев уже и моргал, и головой качал — ничего не могло остановить словоохотливость толстенькой тети. А когда Садыя вышла, не вытерпел, задержался:
— Воловья твоя голова… Секретаря горкома ни за что обидела.
Так с открытым ртом и осталась баба.
А тут… Зашли в одну, другую квартиру. Садыя решила попробовать замок — закрыла дверь, а открыть никак. Туда-сюда. Она в комнате, а остальные с Лебедевым в коридоре. Что ни пытались предпринять, напрасно. Лебедев от злости готов был разорвать и помощников и себя. Помощники по лестнице вверх-вниз, вниз-вверх, а слесаря след простыл. Десять, пятнадцать минут сидит секретарь взаперти. На глазах у Лебедева от обиды слезы навертываются, и не знает, как вызволить Садыю. Пристроился к замочной скважине, волнуясь, наблюдал. Не бледность, а желтизна какая-то на его лице, а у Садыи в руках блокнот, авторучка, пишет что-то. «Пропал, все шло хорошо… Надо было еще той курносой бабе встретиться! Все испортила. Закатят теперь выговор по девятой, запишут решением горкома… Второй выговор, Лебедев, баста!..»
Прибежал слесарь, запыхавшийся. За ним те, кто искал. В другой раз набросился бы Лебедев, узнал бы тот, почем фунт изюма. А тут почти шепотом:
— Милый, высвободи… сама секретарь горкома сидит.
Все молчали.
— Смазка, — неопределенно сказал слесарь и стал выдалбливать замок. Вышла Садыя из неволи, спрятала свой блокнот и говорит:
— Мне пора. Кажется, около часу в одиночке отсидела.
И сказать в оправдание нечего. Слесарь плечами пожимает.
А Садыя вышла на улицу, к машине — кругом корпуса раскинулись, приятно посмотреть — и руку подала, прощаясь. Пожал руку Лебедев, в глаза не смотрит.
А Садыя как будто и забыла все.
— Спасибо, — говорит, — в срок уложились. Хороший подарок рабочим приготовили. И не конфузьтесь. У меня даром время не прошло — без любопытных глаз все, что надо, записала. Ну, до свидания и еще раз спасибо.
Не верил Лебедев, что все обошлось благополучно. И только узнав стороной, что в горкоме довольны, успокоился.
24
Был громкий, длинный, чужой звонок. С осторожностью открыла Аграфена. Перед ней стояла с доверчивой улыбкой девушка с рюкзаком за спиной.
— Балашов здесь живет?
— Тут.
С тревожным предчувствием пропустила ее Аграфена. Девушка оказалась смелой. Она толкнула дверь в комнату Сергея и тут же попросила ключ.
— Он над дверью, — невнятно сказала Аграфена и спохватилась: поняла, что сделала глупость, которую сама себе потом не простит. — А вы кто такая? Жена, подруга, любовь?
— Не жена, не подруга, не любовь, а товарищ. — Девушка отперла дверь и, придерживая рюкзак, вошла в комнату. Осмотрела неприглядное жилье Балашова, воскликнула от удивления:
— Несносный, как запустил!.. У вас веник есть, тряпка?
— Есть, — ответила Аграфена, стоя на пороге и все больше и больше озлобляясь против этой доверчивой улыбки, броского взгляда. — А вы, девка, погодите… распоряжаться-то, не дома! Вошла нахалом… А я вас и не знаю, невдогад мне, может, аферистка ты? Сейчас много всяких товарищей ходит.
Девушка со смехом опустилась на складную кровать:
— Лилька я.
— Ну и что? Мало ли Лилек на свете? На даровщинку сейчас и девки способны.
— Ну что зря, тетя Груша, чепуху мелете? Товарищ я его, близкий, может быть, буду завтра жена… Разве он про меня ничего не рассказывал?
Аграфена махнула рукой и пошла прочь.
— Чего про вас, беспутных, рассказывать. Сами вешаетесь на шею.
На кухне она уж дала себе волю:
— Хороша, стройна, да не береза. Ишь ты, белобрысенькая. Волосы подстригла утюжком, и уж красавица! Лилька! А мне на черта все далось… Не рассказывал? Брови, как солома, торчат… И ребята пошли безмозглые. Ни бельмеса не понимают. Берут вот таких цыпочек, а стирать — некому, поштопать — тоже. Семья ей хоть бы что! Все романы на диванах читать да глазами вертеть. Одно бесстыдство! Вот что я скажу. А моя тоже — Аника-воин.
Слезы навернулись у Аграфены.
— Ужели можно так? Я за ним ухаживаю, грязь подтираю, прости господи, а он никакой благодарности. Ей-богу, наваждение. Окрест и девок уж нет? А Марья чем плоха? Людишки пошли хороши, на доброту норовят ногою наступить. Вместо любви одно вожделение, похоть одна, прости господи; какая уж там дружба — обман да предательство.
А когда Лиля попросила ведро, чтобы полы вымыть, грубо отчеканила:
— Нет у меня ведра.
— А вот это? Право, я не задержу. — Лиля не понимала, в чем дело. — Ну вы и сердитая.
— Эх, будешь сердитой… Возьми, вон там за дверью терка для полов… Вам что, ни заботушки, отбарабанила, да с колокольни долой.
Три дня жила Лилька, три дня дулась Аграфена.
— Ишь ты, медовая… а в душе горько, как полынь.
Сережа приехал в последний вечер перед отъездом Лильки.
— Один вечер? Что ты? Это же…
— Один вечер, всего один.
— У меня, правда, не совсем… ну, кровать, тумбочка. Я думаю, это не так важно, правда? Ты вспоминала меня?
— Вспоминала, особенно когда убирала отсюда накопившуюся не знаю за сколько лет грязь.
— Я мужчина… мне простительно. Может, бутылку вина? А то коньяк, три звездочки.
— А четыре не хочешь?