Евгений Белянкин - Садыя
Панкратов отмахивается от надоедливых воспоминаний, а Марат уже настойчив: как же ночью — и через кладбище?
— Через кладбище? Пришлось. Терпимо.
— Ночью?
— С пулеметом… А теперь, честно, заставь пойти через кладбище — не пошел бы. Не страшно, но неприятно; так чувство, что ль, нехорошее.
Но вот разговоры окончены, чай выпит, и хотя первые шаги примирения сделаны, ребята ведут себя неспокойно, настороженно, как зверята, чувствующие опасность.
Панкратов внимательно и как-то грустно смотрит на Марата; и вдруг, словно отбрасывая некстати пришедшие воспоминания, вздыхает:
— Жизнь — большая поэма. Поэма о человеке. В молодости особенно. Всякому хочется раздать своих чувств побольше — не берут, а мы отдаем… С возрастом скупее становимся. Да и отдавать-то становится меньше. А молодежь расточительна в чувствах. И это хорошо. Только расточительность надо сохранить на всю жизнь. Чтобы не заползала потом скупость.
— Ну вы бросьте, — тете Даше жалко Илью Мокеевича, — на вашу жизнь хватит, вы любвеобильный человек.
Садыя оставляет Панкратова ночевать. Тетя Даша стелет ему в детской, рядом с Маратом. Славик улучает момент, язвит:
— Что, купили? Сказками о войне?
У Марата слезы, он бежит на кухню и врезается в подол тети Даши.
— Успокойся, дурачок. Он хороший.
— Не надо, не хочу…
И снова стена — тяжелая, непримиримая. Садыю все это тревожит. У Панкратова тоже на сердце камень. Хотел перед сном, в постели, как-то ниточку протянуть, зацепиться — и лаской, и словом метким — от этого дети оттаивают. Но было все напрасно. Уткнулся Марат в подушку и молчит. Не спит ведь. Глубоко дышит, слышно. Тревожно. О чем тревожится его маленькое сердце? Что его так печалит? «Чужой, совсем чужой»… И Панкратов, протягивая руку, ощущает мягкое, горячее и вздрагивающее тело мальчика; Марат поворачивается, не хочет, чтоб его обнял он, дядя Илья. И Панкратов вспоминает своего семилетнего сына, погибшего вместе с матерью в осажденном Ленинграде. У него слезы. «Совсем чужой… глупые волчата, люблю вас всех, озорных, капризных, как своего Вальку». Мысли будоражили и не давали спать. Не спал и Марат. Не спала и Садыя.
И вот — утро. Зимние отсветы его бродят по комнате. Садыя и Илья Мокеевич уехали на трассу. Марат торопливо собирается в школу, обжигаясь, глотает чай, ест колбасу с хлебом.
— А дядя Илья был женат? Его жена погибла? И с тех пор, с войны, не женился?
В шлепанцах тетя Даша. Скользит, неспокойная. Вздыхает:
— Лихое — доброму, доброе — лихому.
22
Красива и добра Татария! Доброта ее неисчерпаема; в просторах, в земле, в красоте всего, что есть.
Пуховистые снега бегут до самой синевы. Тонет звон ледяного колокольчика в морозной мгле наступающего вечера. Прижался к сестренке Каме лес-братишка, расползся далеко на северо-восток, утопая по колено в сугробах. Но не везде он роднится с Камой, — много своих родных речек, где родились и выросли дубравы и сосенки.
Тумутукская сторона. Золотыми огнями горят колхозные электростанции и бегут в горы хвойные перелески — говорят, там великий башкирский Салават водил свою конницу! Бугульма и Новая Письмянка. Голубые дали Мензелинска и дорогие сердцу Челны, те самые Набережные Челны, где по песчаной косе прямо к воде спускаются вековые сосны и, качаясь под ветром, поют несмолкаемую песню о красоте родного края.
Поднялись над снегами вышки, засветившись в ночи маленькими красными огоньками. Легли дороги черною лентою асфальта. Вздохнула тяжело земля, просверленная буровыми станками. И железные нити труб легли, как артерии, по которым день и ночь пульсировала нефть.
В предутренних сумерках, когда рассвет мягкими белесыми тенями стелется по равнине, когда из-под снежного бугорка вспорхнет русак-косой, оттопырив уши и прислушиваясь, и солнце ударит лопастями первых лучей, и все заискрится золотыми кружевами, — нет большего счастья, чем быть в поле и, ощущая всем телом морозец, наслаждаться окружающей красотой… Последняя звездочка потухла в небе. Утро; и вы чувствуете, что сил как будто стало больше, и радость… Вы получили отрадное вознаграждение за все, даже за свои муки. Обретен источник новой силы и мудрости, потому что даже из самой природы можно черпать мудрость.
Ох как хочется крикнуть: люди, берегите для себя и своего потомства красу нашей земли!
Сережа Балашов валенками трогал корку снега, восторженно хлопал рукавицами, стараясь поймать лучи солнца. Радостные чувства переполняли его; он острее, чем когда-либо, ощущал свое душевное родство с этим великолепием, которому не было конца. Вот он какой, мир природы! Сколько людей, познав его, обрели счастье! И он, Балашов Сережа, тоже был в это искрящееся утро счастлив.
Он шел по обочине дороги, утопая валенками в снегу. Шофер стоял возле машины, посмеивался:
— Сразу видно, городской. Не надышится.
Сережа ушел бы далеко, да шофер, сложив свои рукавицы в рупор, кричал:
— Товарищ инженер, поехали.
Сережа вернулся.
— Чтобы обойти все это, не хватит дня, двух, трех. А что вот здесь, на обочине? Видите, все желтое, снег съеден… вроде кто-то много бензина разлил.
— Не разлил, товарищ инженер, а вылил. Смотрите, вот здесь стояла машина.
И уже в дороге шофер рассказал, в чем дело:
— В приписке всё, а может, в нормах выработки. Ну, например, шофер работает на такой-то базе. Сделает он в день, ну, семь-восемь ходок, а расценки низкие — заработка нет.
И базе невыгодно, и приписать нежалко — напишут десять-двенадцать ходок. У шофера остается бензин, он выливает его в кювет. Все знают: тысячи тонн, миллионы рублей — пшик!
— Прямо в снег?
— В снег; иначе ни шофер, работающий с выработки, ни база — на хозрасчете выгоды не получат. Вопрос старый. Не за то кошку бьют, что она гадит, а вот что в комнате ходит… Порой так…
По обе стороны бежали словно из-под низу подсвеченные снега; в кабине немного пахло бензином; и Сережа, слушая, о чем говорит шофер с родимым пятном на щеке, с простым, испещренным морщинами лицом, думал о своем. С того момента, как он побывал в горкоме, в их управлении что-то произошло; будто шестерня жизни, как любил выражаться инженер Лукьянов, повернулась на все сто восемьдесят градусов. Лукьянов, пожалуй, был первым вестником всего происшедшего.
— Ты, милый, под счастливой звездой родился, — говорил он. — Везет. И понятно. — Однажды он взял Балашова под руку и отвел в сторонку в коридорчике, около буфета, и поспешно, заговорщически, затараторил: — Счастливая молодость, любите эти конфеты? Ешьте, они приносят счастье; а какой шоколад!.. Я давно верил в вас, вы симпатичный, молодой и энергичный; все это у нас, стариков, осталось безвозвратно позади. Вы еще можете жениться не на такой дуре, как я. Вас, конечно, поддерживают все сильные. Они видят талант, у них есть дочери… Вам дорога, а дочерям хороший муж. Вы же искренний, вы не обманете.
Лукьянов понимающе похлопал Сережу по плечу и исчез, оставив его в недоумении. «Аль выпить набивается?..»
Кто-то рассказывал, что однажды на пикнике сотрудников Лукьянов пьяный залез в болото и кричал: «Не подходи, я русалка», — и хлопал руками по воде.
В отделах поздравляли Балашова, а в коридорах шли ожесточенные дебаты и разговоры; Лукьянов один из первых распространялся:
— Каждая цифирка в проекте оправдана. Зачем нам, действительно, строить на каждом предприятии свою АТС? Комплексная телефонизация…
И Лукьянов с жаром бросался в объяснения о возможностях и выгодах проекта Балашова.
Балашову было приятно, что наконец он добился своего. И даже разговоры Лукьянова не вызывали отвращения. «Для меня работа не повинность, а творчество», — радовался он; и разговоры даже чуть-чуть щекотали нервы. А Лукьянов всюду — на стройках, у соседей, за бутылкой пива и рюмкой водки пропагандировал Балашова:
— Сам секретарь горкома звонил Павлу Денисовичу: мол, такая заслуживающая вещь! Как я узнал? Мне все известно! Она очень любит Сережу. Такой протеже.
А Сереже шамкал другое, гнилые зубы отдавали вонью:
— Я делаю все, Сережа, чтобы создать мнение, — это тебе так не пройдет, обмоем; как-никак, авторитетище!
— Ладно уж, — согласился Балашов, и про себя: «Бычку — соломки, ему — водочки».
Перед самым отъездом в командировку Сережа решил задержаться на день, чтобы побыть на отчетно-выборном партийном собрании. Лукьянов, улыбнувшись, тронул его за плечо, озабоченно, торопливо и вполголоса сказал:
— Ты хорошо сделал, что остался. Собрание предстоит бурное. Кое-кому дадим по шапке. Вот инженера Валеева надо к черту, хватит, посидел в бюро. Интриган… он как паутиной обволок все… Ты выступишь на собрании. Он же против тебя шел, твой проект порицал! Мы тебе кое-что дадим из материалов, выступишь?