Александр Плетнёв - Шахта
Михаил пошел яблоню прибирать. Сучья сшибал, думал: «Мелко живем. Страсти-желания ничтожны, постыдны, жизнь разъедают. А попробуй отгородись от них!»
Работа успокаивала. Михаил отсекал сучья и тут же, на пеньке, рубил их на дрова и носил в сараюшку. День назрел высокий и светлый не прозрачностью воздуха, а немолодой задумчивой мудростью: не май, слава богу, а сентябрь — пожито, повидано, и вспомнить есть чего, и есть о чем подумать. «Ровесник», — усмехнулся Михаил, приравнивая день к себе.
Из сада, от кустов смородины и крыжовника, от картофельных и помидорных грядок — отовсюду истекали запахи спелости, и к ним примешивались едва уловимые, сладковатые струйки тленья уже всего, что успело отжить.
Убрав сучья, Михаил опустился на траву. Ошаривая взглядом долину, остановился на давно потухших терриконах «Глубокой», мысленно проделал путь до лавы, где теперь Костя Богунков со сменой выкладывает по лаве «костры»: «Косте, бедняге, сейчас жарко! Нам вчера зато прохладно было...»
А над лесом, с юга, на большой высоте начали вычесываться редкие пряди облаков, веерообразно разворачивая концы фазаньими хвостами. «К полночи опять дунет, к утру водолей грянет», — определил Михаил по давно известной примете. С тяжелой покачкой вошел в дом. «Разбудишь в четыре», — наказал жене и лег на диван.
Проснулся он сам. Резко сбросил ноги с дивана, сел. «А-а-ф», — тяжко втянул воздух. Во сне под землей, в забое, сам себе привиделся. Казалось, и проснулся со стоном от нехватки кислорода, Но Сережка на подоконнике ножницами бумагу кромсал, ухом не повел. «Слава богу, не напугал. Солнце...» Свет в глаза виделся, как через толстую слюду, сердце грудь трясло. «Живо-е!» — порадовался. Сперва вроде на-гора было: небо серое и плоское с высоты стало опускаться, опускаться, лишая мир света. Во мгле, как живые, заметались деревья, выстраиваясь в ряды рудстоек. Взвизгнув, замер конвейер. На комбайне, будто на электровозе, с ветром и хохотом промчались мимо Колыбаев с Азоркиным: «Прощай, Миш-ка-а-а!» — и исчезли в дальней полоске света. Серая плоскость на одной скорости бесшумно уравнивала деревья до пеньков. Михаил, запрокинувшись, руками и коленями уперся в холод массы, глотал и глотал воздух, а его все не хватало и не хватало.
— Сережа, во дворе подмел?..
Сын покивал — так занят, не оторваться.
Михаил помял левую сторону груди, успокаиваясь после тяжелого дневного сна, и распахнул створки окна.
День, склоняясь к вечеру, тихо покоился в саду, осыпав все своим светом тонкой желтовато-цыплячьей нежности. В такие часы хорошо работать в огороде или идти по дороге, читать книгу, изредка отрываясь от нее, чтобы прислушаться к жизни и к себе. В предвечерние часы особо печалится сердце перед спуском в шахту, зная, что ночь для него наступит намного-много раньше, чем для всех живущих на земле. Странно, но по утрам этой печали не бывает. По утрам ствол звенит от голосов, хотя от светлого дня достается людям два его коротких обрубка: восход да закат, а зимой и того не достается — в сумерках спустился, в сумерках поднялся. Во вторую же смену в клети тишина затаенная. Редко-редко вполголоса скажет кто слово, и ему так же отзовется кто-нибудь, а то и вовсе истает одинокое это слово в шорохе воздушной струи и всхлипах воды, падающей с высоты на крышу клети.
Да вот же они, те далекие-далекие полдня, когда в погребе перебирал с матерью картошку... «Мам, чего мы в темноте, давай вытащим картошку наверх». — «Оглядимся, сынок. Творило-то открыто».
До обеда терпел, а после завопил, хотя крестьянским детям в его годы капризничать не полагалось. Мать поняла его, под мышки подхватила, вытянула из погреба, омахнула крестом: «Одна управлюсь, там и осталось-то... — говорила виновато и ласково. — Иди, плетенек пока позаплетай. Иди на солнышко».
«Да разве это со мной было? Иди на солнышко...»
Темное раздражение поднималось против самого себя: «Чего теперь-то думать? Ночь не превратишь в день. Сам это хорошо знаешь. Жил, как хотел...» — «Нет, не как хотел, а как сложилось, — оправдывался в нем совсем другой Михаил. — Мне сперва нужны были деньги для родных, а потом я привык». — «Но привычка — это же сам ты. От нее отказаться, как от самого себя». — «Нет! Привычка не я. Ее разрушить можно, сбросить с себя». — «Ну попробуй, сбрось. Что от тебя останется? Не нами сказано: живешь по привычке, а отвыкнешь — умрешь. Привыкать да отвыкать — этим же только скорбь свою увеличивать. Ты же однажды отвыкал от степи...» — напоминал один Михаил. «Чудак! Ты не шахты испугался, а жизни. Это бывает. Пройдет», — успокаивал, разъяснял другой. «А если не пройдет?» — «Тогда, что ж...»
Михаил и сам того не заметил, как вылез через окно в сад, прошел за кусты смородины и упал в листву меж ними и забором.
Думать ни о чем больше не хотел, не мог. В голове что-то погудывало, как далекий подземный обвал. Вплотную перед глазами дрогнул лист с тугими толстыми прожилками, точно ребра лодки. Меж прожилками — рыхлой трухлявой ржавью — ткань листа: «Издалека-то... — подумал. — А вплотную — грубо!» Поглядел на солнце. Оно еще высоко стояло над хребтиной сопки, и на него можно было во все глаза смотреть через белесую мутцу облаков. «Вот же видишь? Чего тебе? Чего тебе...»
Опустился подбородком в уют рук, глядел, как покачиваются желто-зеленые венцы укропа, слушал сонный шелестящий шумок растительности. Покой безмерный, а в душе непокоя так до конца и не унял.
4
Костя Богунков, звеньевой смены, с Михаилом встретился в бытовом комбинате, у ламповой. Тело Кости было так выморено работой, что казалось выточенным из камня, и даже круглое с мелкими чертами лицо не облекалось, а вроде как с натягом оплелось мышцами.
— Живая? — спросил Михаил о лаве.
— Стонет, — ответил Костя. — Не дали вчера кострить?
— Не дали, — вздохнул Михаил. — Надо было самому Комарову звонить. Я тоже что-то сплоховал.
Помолчали. Костя пытливо и долго глядел на Михаила.
— Ты вроде как не в себе? — спросил участливо.
— Да нет, как всегда будто... — Михаил отвел глаза.
— Как всегда, — раздумчиво повторил Костя. Снял каску, рукавом обмахнул с лица пыль. — Да нет, не как всегда, — возразил, озаботив добрые глаза. — Лицо не такое... Ты вот что: переходи в наше звено, — выстроил свою догадку. — Таких людей не найдешь на всей шахте. — Костя явно имел в виду Азоркина с Колыбаевым. — Чужие они тебе. Диву даюсь твоему терпению.
— Разве они лучше станут, если я уйду? — свел все к шутке Михаил, легонько хлопнув друга по плечу,
— Не нравишься ты мне...
— А я и сам себе не нравлюсь...
Костино участие теплой волной окатило сердце, и совсем не к месту и не ко времени (самому пора в клеть, а Косте осклизлую от пота и грязи нуду-спецовку лишние минуты на плечах держать невмочь) потянуло к задушевности.
— Я, Костя, что-то сдавать стал.
— Чего это?
— А черт его... То ли телом ослабел, то ли еще того хуже... Вчера на смене наплыло. И теперь вот иду, и это... мысли разные.
— Хреновые мысли, если разные, — сказал Костя. А ему шибко-то не перечь. Не гляди, что глаза добрые, — характер, когда надо, проявить может, взглядом камень отодвинет.
— Хреновые, значит, — согласился Михаил. — Раньше бывало, но как-то полегче, а тут душу в узел завязывает. У тебя такое было, нет?
Михаилу очень хотелось услышать что-то ободряющее, но тот в пол глядел, ушел весь в себя.
— Товарищ! — неожиданно окликнул Костя мимо идущего рабочего. — Дай нам по одной в зубы, чтоб дым пошел! — И к Михаилу: — Ты Ваню Васильева хоронил? Да нет, тебя не было тогда. Ушли все с кладбища, а я остался. Сижу. А закат... Какой был закат!.. Думаю: «Ваня ты Ваня... Никогда больше закат ты не увидишь!..» Вот тут и садануло под сердце: «А при жизни много ли он закатов насмотрелся?..»
— Ты к чему это... невеселое вспоминаешь?
— А к тому, может, и ты сейчас, как я тогда, сердцем надсадился... Я ведь даже к Комарову с заявлением бегал. Тот — уговаривать, а потом согласился, только квартира, говорит, у тебя шахтовая — верни. Я — тык-мык... Пока мыкался, и все прошло. И у тебя, Миша, пройдет.
— Долго, коротко ли говорил, а конец один... — вздохнул Михаил.
— Какой ни есть... История, Миша, у нас с тобой одна!..
— Да, это верно, — подтвердил Михаил.
— Ну, ушел бы я, уйди ты, и без нас бы шахту закрыли — тогда другое дело, — продолжал Костя поспокойнее. — А она же без нас жить будет! Мы по двадцать пять тонн лопатами наваливали, по полкилометра ползком лес таскали... Вон шахту куда вытянули — комбайн уж не техника, комплексы на шахте работают. К будущему лету на нашем участке комплекс начнут монтировать. Уйди — разве не обидно будет?.. А уйти можно... Сколько их бродит по земле, казенных людей. А ты себя не забудешь, от себя не откажешься. Может, и в самом деле к тебе в смену добавить кого, а Азоркина забрать? — вернулся к своему Костя. — Это же шахта, разве можно в шахте одному с такими?..