Виталий Трубин - Теплое крыльцо
— А чего? Может, я и браконьер… Считай, — обиженно-равнодушно говорил Заворин. — Но вот я всегда с собакой охочусь и подранков у меня нет. Кого стрелял — того взял, а которые без собаки — после них подранков.
«Мудрено старик объясняет», — собираясь, думал Петр.
— Не боись, у меня на лису разрешение, — сообщил, приглашая к столу, Заворин.
Закусив холодной картошкой, скоро они шли по лесу на заимку и молчали. Морозная и тихая погода стояла в лесу, пахло снегом и палым листом. Сосновый бор был неглубок, дальше в смешанном лесу берез валялось — не сосчитать.
— Берез-то! — решил заговорить Петр.
— В конце августа ураган прошел, — ответил идущий впереди старик.
— Так и сгниют?
— А как же. Лесник, чертяка, каждый день пьяный. Даже не сообщит о повале начальству.
— Почему?
— Лень-матушка… Разве что, за бутылку кому на дрова отпустит. А другим — пропадай моя телега… — Старик с возмущением хлопнул себя по бедру. — Глаза бы не глядели!
— Что же, управы на лесника нет?
— Не понимаю. Устал, что ли, народишко? Все прощают друг другу.
IVИннокентий Кузьмич рассказывал, что в этом месте, где он ставил Петра в засаду, лиса обязательно есть: соро́к очень много — верный признак.
— Стой за деревом, — учил, — да так, чтобы скрываться по грудь. Лисица, она, как и волк, понизу смотрит. Место хорошее, шагов на двадцать скрозь видать. Ну, парень, удачи тебе. Считай, рыжая у тебя в мешке. — И старик ушел, чтобы вскоре тихо пустить своего красногона.
Собака привычно, правильными кругами побежит опушками, на которых мышкуют лисицы, почуя свежий след, поднимет огневку, погонит… Тогда смотри… Не зевай…
Какой Петр Охохонин был стрелок, он и сам не знал. Одно — пальнуть в тире, другое, когда замелькает на мушке лисье тело. Тогда попади! «Попаду», — говорил про себя Петр и думал о старике, который по времени должен был пускать красногона. Странным в эту встречу показался ему Иннокентий Кузьмич. «И охота ему было ради незнакомого человека подниматься в такую рань? Удивительно… С апреля не виделись, а захотел мне помочь. Только оттого, что на вокзале расспрашивал его о войне? А за вчерашний день я так и не догадался поинтересоваться — болят у него раны, как тогда, или лучше стало? Он, кажется, в госпиталь собирался ложиться. Да и никакой он не браконьер! Сболтнула старуха. Наверно, любила его в молодости и до сих пор мстит, что не женился на ней. Бедовый старик!» — с радостью за себя подумал Петр. И тут запел, наконец, собачий лай. Сильный и звучный, он то поднимался на высокую ноту, то срывался до визга и всхлипов. Петр засуетился, открыл и закрыл подсумок, вспомнил, что ружье заряжено, разломил — капсюли были свежие, блестели ярко и весело. Он услышал, как быстро и громко бьется сердце, кровь стучит в висках, пульсирует в шее, и сразу увидел все: сожженную молнией березу, из ствола которой, еще сохранившего свежесть, вырван кусок коры, робкую сосновую поросль, пень, похожий на морду старого лиса, и горящую костром осину, листья которой еще по первозимью держались. Петр представил: ныряя меж сучьев, беря с налета повалы, пес гонит обезумевшую лису, и распрямились плечи, углубилась складка между бровей, приклад крепко вошел в плечо.
Все нарастающий собачий лай вдруг прекратился, и Петр с раздражением подумал, что красногон потерял след, и, чтобы прийти в себя, опустив ружье, стал разглядывать его, как незнакомое, а ведь когда шел за спиной старика, раз двадцать снимал двустволку с плеча — любовался ее строгостью.
Двустволку Заворин дал Петру с некоторым колебанием, зная, как меняется человек, когда он с ружьем — всякая неожиданность может случиться, но, вспомнив, каким сердечным человеком показал себя парень на автовокзале, серьезный разговор тогда прошел между ними, еще по дороге на заимку перестал беспокоиться.
Тульская 16-го калибра двустволка, с пятидесятых годов принадлежащая Заворину, была изукрашена охотничьим красивым чернением: серебряный олень трубил весеннюю песню на опушке соснового бора.
Несмотря на годы, двустволка гляделась как новенькая, и Петр с волнением представил свой первый выстрел. Вернув ружье к плечу, он снова пробно прицелился и, не успев удивиться, в двадцати шагах от себя увидел посреди наклоненных друг к другу невысоких берез большого бело-пегого пса с умными, встревоженными глазами, который сидел на опавшей, не затянутой снегом листве. Его сухое, длинное, мускулистое тело подрагивало, хвост метался.
Охохонин секунду стоял, прицелившись, а когда догадался опустить ружье, пес в три прыжка подскочил к нему, крутнулся на месте и глуховато-просяще гавкнул.
— Ветер! Что, Ветер, упустил лису? — Петр глядел в собачьи глаза и ждал, что пес, виновато взвизгнув, бросится исправлять свою ошибку, но Ветер в нетерпении перебирал лапами и лаял грубо-решительно.
— Ты что же, думаешь, я виноват? Она что, мимо меня прошла, и я ее не заметил? Шалишь… У меня зрение, знаешь, какое! — Охохонин наклонился, чтобы примирительно погладить собаку, но та увильнулась из-под руки и так залаяла, что он подумал: собака точно бранит его за охотничью бездарность.
— Ты что, зовешь? — Петр не понятно чему обрадовался. — Ты сам лису взял? А? — И он пошел за красногоном, который то отбегал, то возвращался к нему, взъерошенный, нетерпеливо-зло лающий.
Петр торопился за держащей дистанцию гончей, и все казалось ему знакомым, словно случалось когда-то: мягкое лесное предзимье, неглубокий снег, белый прозрачный свет, солнце из-за низких, по-октябрьски, облаков не везде проникало на землю. Мрачные, сырые участки леса он миновал, ускоряя шаг за нетерпеливо зовущим его красногоном. Иногда по привычной городской настороженности Петр останавливался, чтобы оглядеться, запомнить дорогу — мало ли куда заведет Ветер, — и, начиная приходить в себя, слышал гудение мачтовых сосен, безлюдное завывание ветра и беспокойно глядел, как в небе, становясь морозно-черными, меняются тучи.
Чем дальше в лес уводил красногон, тем большее беспокойство овладевало Петром. Когда справа от него в густом кустарнике что-то большое, теплое с каменным топотом ломанулось через кусты, а Ветер даже не поглядел в сторону рысью уходящего лося, Петр впервые испугался и, охваченный мгновенно подступившим к горлу предчувствием, побежал…
VВ миг нестерпимой боли старику показалось: кто-то пластанул его по спине косой, но, когда, потеряв равновесие, Заворин упал в небольшую воронку на брошенные сосной иголки, он сумел обернуться, и оказалось, никого нет за спиной, только из-за тесно стоящих сосновых стволов на него наступал синий туман. Скоро он заполнил все пространство вокруг лежащего на левом боку старика, а режущая сердце боль сменилась раскаленно-сжимающей, будто под ним оказались не серые прохладные сосновые иголки, половиком закрывающие влажную землю, а раскаленная добела стальная плита. Боль была точно такой, как в сорок четвертом под Витебском, когда он валялся в воронке неподалеку от немецких окопов. Но тогда на его крик: «Ребятки!» — пришли люди и вынесли в медсанбат, а сейчас некому было прийти на помощь. Заворин вдруг начисто забыл о Петре Охохонине и собаке, но, вспомнив о них, подумал о Ветре с любовью, а о студенте пришла мысль, что в облике девятнадцатилетнего горожанина-несмышленыша к нему в дом приходила смерть, а он, не распознав, принял ее, как гостью. Через секунду туман в глазах Заворина истончился, помутнение в голове, вызванное первым приступом острой сердечной недостаточности, прошло, и он подумал о студенте с надеждой и сказал жалобно скулящей, облизывающей его лицо собаке:
— Ищи Петра!
Синий, без запаха, туман вернулся, как тогда, в 1916 году, в Карпатах, когда немцы впервые пустили на русские окопы отравляющий дым. Тогда Иннокентий Заворин, намочив портянку в своей моче и дыша сквозь нее, выжил. После немцы пускали газы так часто, что даже пуговицы на русских гимнастерках и пряжках позеленели. Но сегодняшний синий туман был страшнее всего доселе испытанного.
Боль нарастала, и старик был уже не старик, а маленький мальчик, который шел в сторону уходящего на запад огромного зимнего солнца. Малолетний Кеша Заворин, в валенках, в зипуне из скатанной овечьей шерсти, нес на коромысле ведра с водой, думая, как обрадуются его помощи дед с бабушкой, немощные прародители, давно неспособные ходить к колодцу. Осторожно дойдя до накатанной санями серебряной, блестящей дороги, он вдруг подскользнулся и упал, разлив воду из ведер. Бойко поднявшись, оглянувшись — не увидел ли кто его неудачу, — Кеша Заворин вернулся к колодцу и сильно зябнущими руками набрал воду, но как не берегся, снова упал с ведрами в том самом месте, на санной накатанной колее, которую мальчику с коротким шажком трудно было переступить. На этот раз он вставал медленно, потирая ушибленный бок, безуспешно стряхивая с зипунка мгновенно застывшую воду. В непонятном, зачарованном страхе Кеша готов был отказаться от третьей ходки к колодцу, но старикам так была необходима вода, что он опять побежал за ней по тропинке. Декабрьский холод жег лицо, от солнца на небе остался тлеющий уголек; мокрые руки пристывали к цепи, но он все равно налил полные ведра и снова подскользнулся, ударившись правой рукой о ведро, и хотел заплакать, но ведра не лежали на боку, как раньше, а стояли по обе стороны от него, и воды в них оставалось ровно до половины.