Глеб Пакулов - Глубинка
— Ну, что, Филипп, уперлись наши на этот раз насмерть? Столица ведь, а? — Осип Иванович уставился на Дымокура.
Тот сложил на коленях неспокойные руки, зачмокал, раскуривая самокрутку, молчал, сопя волосатыми ноздрями. Так и чудилось: что́ скажет, так оно и случится. Осип Иванович тянул из ворота сатиновой рубахи худую кадыкастую шею, ждал, но не дождался ответа. Заговорил сам:
— Упе-ерлись. Сколько ж можно отодвигаться! Некуда больше пятиться. Эвон! — он кивнул на стену. На ней висела карта СССР, густо утыканная по линиям фронтов красными и белыми флажками. Осип Иванович прошелся пальцами по красным, нанизанным на канцелярские иголки, каждый придавил, будто приказал: стоять — и ни с места! Флажки вплотную подступили к алой башне Кремля с надписью: «Москва». Осип Иванович крякнул и отвернулся от карты к Удодову. Тот опустил глаза, вздохнул.
— Что молчишь, Филя? — вызывал на откровенный разговор Осип Иванович. — Ведь это край всему подходит. Ведь если… то дальше что?
Дымокур кашлянул в кулак и как о решенном деле высказался:
— Не седни-завтри Москву сдадут.
Осип Иванович отшатнулся от него, как от огня.
— Сду-рел! — выдохнул он, и на обветренном лице запрыгали желваки. Он зло крутнулся к карте, быстро пробежал пальцами по красным флажкам, всаживая их донельзя. — Все! Преде-ел!
Дымокур с сочувствием, как посвященный на не ведающего о большой тайне, смотрел на него.
— Ты, Оха, стратегию ни хрена не понимаешь. — Он поморгал на карту. — Наполеёна припомни.
— Ну, припомнил. И что?
— А то, что и над Гитлером ту же комбинацию проделают. Народ весь уйдет, магазины московские повывезут. То же и с дровами, с топливом всяким, не оставят ни полена. Кумекаешь? Холодом да голодом гитлерцев заморят. А оголодают оне, ознобятся, — вша заест, тиф начнет косить. Вспомни-ка, как бывало в гражданскую.
— Хо! Возьмут Москву, так что они тебе, дураки, в ней рассиживаться, вшу кормить да с голода пухнуть? Как же! — кричал Осип Иванович, посверкивая мокрыми от обиды глазами. — Они дальше попрут без остановки! На Урал! Тогда им полный разгул!
— А не попрут! — Дымокур многозначительно подмигнул, выдержал паузу. — Не попрут, в этом-то и сплошной секрет. Дальше имя заслон кутузовский и — будьте любезные. Сидите, голодайте, хотите — себя ешьте. Кто вживе останется, тот, значит, в плен шагом марш. Понял теперь стратегию?
— Это все хреновина твоя, а не стратегия! На кой пес за Москвой его ставить, заслон твой? Вот он, стоит уже! — Осип Иванович с треском провел ногтем по карте, надвинулся на Дымокура. — Москву сдавать не сметь, Филипп! Вон он, япошка, только и ждет того, сразу попрет на нас, это же всякому ваньке-китайцу ясно. С двух сторон прижулькнут — сукровица из нас потечет. Понимаешь, так чего сидишь, выдумываешь?.. Миром поднялись, последние кровя кладем, а он — сдаду-ут!.. Вот сдадут тебя за болтовню на казенный харч за решетку, и за дело, чтоб на вошь не надеялся!
— Не шуми, Оха, правда твоя. Я ведь почему все такое наворачиваю?.. Чтоб сглазу не случилось, чтоб стояли без всякого такого, понимаешь?
Довольный Дымокур решил перекурить этот больной разговор. Оторвал клок газетки, зажал в губах и стал разворачивать кишку кожаного кисета.
Спор их Котька слушал стеснив дыхание. И только теперь, когда отец категорически отвел от Москвы беду, он расслабился, пересел на порожек и откинул голову на косяк. Мать за прялкой потупилась, сидела, мертво опустив руки, будто отодвинулась от жизни. С пальца свисал оборванный конец пряжи, веретено острым концом смирно торчало из кастрюльки.
Осип Иванович взял у Дымокура кисет, начал готовить «козью ножку». Пальцы его подрагивали.
—Страте-ег, язви его, выискался. Прямо вылитый маршал Буденный, а не Удодов сидит тут, покуривает, — ворчал он, но уже мирно. — Дело в народе, Филипп. Другой бы давно лег и лапки кверху, а наш дюжит. С голодухи шатается, а стоит. За Россию стоит. Который раз ее из беды выволакиваем, кровью подплываем — Родина. Ты газеты не только раскуривай, а и почитывай иногда. Радио слушай, не паникуй.
Филипп Семенович согласно кивал, видно было — сам на сто рядов передумал то же, а что от себя предполагал, так это нарочно, чтоб выслушать обратное и успокоиться. Осип Иванович недоуменно разглядывал «козью ножку» — когда свернул, не заметил — и не стал прикуривать, отмахнулся, мол, ну его, горлодер твой.
— Ты, Оха, грамотный, все верно обозначаешь. А немцу холку намнем. Я своим на фронт так и написал: «Сукины вы сыны, Паха с Яхой, раз пятитесь. Боевой орден позорите, что семейству удодовскому назначен!» — Дымокур поднял глаза на карту. — Видать, пробрало, раз уперлись как следоват. Оно, конешно, не я один своих пропесочил, а все отцы-матери так же прописали.
— Я сынов не стыдил! — жестко сказал Осип Иванович. — А если ты своим так-то написал, бог тебе судья. Не сыны виноваты. Тут сила силу ломит. Ведь он, подлец, Европу на нас всю толкнул. А ты — орден! Так вас разэтак, сукины сыны…
Орденом боевого Красного Знамени, о котором упомянул Филипп Семенович, был награжден брат его, за штурм Июнь-Кораня, по-иному — Волочаевки. Брат поднял залегших под огнем на голом поле бойцов, первым ворвался на вершину сопки. Японцы и белогвардейцы штыками были скинуты вниз, но, изувеченный японской гранатой, брат прожил мало. Филипп рассудил так: раз оба в одном бою были рядом, к тому же и сам получил ранение в ногу, значит, право на орден имеет. И стал привинчивать его к пиджаку. Спервоначалу носил дома, осмелел и стал показываться на люди. Его слегка стыдили, посмеивались, а изъять орден никак было нельзя: выдан с правом хранения в семье. Отступились от Удодова: партизанил, ранен, ну и ладно, пусть носит на здоровье. Орден красивый, что его от народа в сундуке прятать.
Старики выговорились, сидели молча. Вкрадчиво постукивали настенные ходики, туда-сюда бегали глаза на морде нарисованной поверх циферблата кошки. В доме, полном людей, было тихо и оттого тревожно. Внезапно из черной тарелки репродуктора вырвалась песня и вымела из дома тишину. Дымокур будто очнулся, взялся за кисет, а Осип Иванович раскурил «козью ножку». Песня оживила и Ульяну Григорьевну. Она подняла веретено, затеребила кудель. Один Котька сидел все так же — откинув голову на косяк, будто спал.
— От твоих ребят письма справно ходют? — наслюнявливая языком самокрутку, спросил Дымокур. Осип Иванович, втягивая щеки, раскуривал свою «козью ножку», что-то мычал в ответ.
— Неделю уж нет, — ответила за него Ульяна Григорьевна и снова замерла, будто прислушивалась к кому-то внутри себя.
Осип Иванович тихонько сплюнул в ладонь крошки самосада, посмотрел на нее сквозь табачный дым.
— Напишут, мать. Сейчас им, поди, не до писем.
— Напишут! — строго кивнул Филипп Семенович.
Не прерывая работы, мать смахнула со щеки слезу, тут же снова подхватила веретено, крутнула, вытягивая нить.
— Эх-хе-хе, — тяжело вздохнул Осип Иванович. — Круто с ней жизнь обошлась. Одна радость была — Володя… Бабку бы ей какую подыскать, есть ведь такие, что пошепчут — и голову выправят.
— Не-е, Оха. — Удодов прикрыл глаза, замотал бородой. — Ей не однуё голову править надо. Этта болезнь из сердца в голову идет. Значит, чтобы вылечить, надо у ней память о Володьке из сердца вышибить, да нешто такое можно? Да и грех из материнского-то. Вишь, какая выходит сплошная связь?
Ульяна Григорьевна щепотью покидала на грудь крестики, шепнула: «Обнеси, господи!» Котька удивленно уставился на нее, знал по рассказам, как мать еще в тридцать втором году все иконы выставила в чулан. Свекровь бросилась было вызволять святое семейство, но крепкая тогда еще Ульяна выперла ее грудью из чулана, отрубила: «Нету бога, мамаша! Как не просили, а много он тебе да мне помог? Раз слепой да глухой, пущай глаза не мозолит, не смущает здря лбом колотиться!»
Не знал Котька другого: как только остановили немцев под Москвой, все поселковые старухи толпой двинулись к бывшему священнику, теперь фотографу, загребли с собой, и отслужил он по всем правилам молебен во славу русского оружия на паперти Спасской церкви. Сама церковь была занята под нужды спичечной фабрики, доски сушили в ней.
И снова старики молчали, но видно было — думают они об одном. То Удодов, то Осип Иванович бросит короткий взгляд на карту, словно проверяет — на месте ли красные флажки, не изменилось ли чего в их извилистом строе.
— Да-а, механики у него — жуткое дело сколько! — с завистью проговорил Удодов, обряжая в это «его» всех немцев с их Гитлером и со всеми союзниками.
— Долго готовился, подлец, накопил, — сквозь зубы подтвердил Осип Иванович.
Дымокур матюгнулся, покосился на Котьку, дескать, чего сидишь уши развесил, поговорить путем нельзя. Вытягивая ногу, пробороздил катанком по полу, сунул было руку в карман за кисетом, но передумал: в кухне накурено, хоть коромысло вешай.