Василий Коньяков - Далекие ветры
— Вывертывается… Не вывернешься… А еще мясо ешь. Если бы я ел мясо, ты бы узнал…
Он меня не любил. Жили мы в одной деревне, на одной улице, и просто удивительно, почему я не знал, как Пронек живет, отчего плохо учится. Ничего я тогда о нем не знал.
Только позднее мне пришлось побывать в его землянке, уж не знаю зачем. И вот сейчас по разрозненным впечатлениям я многое стараюсь понять.
Я вспоминаю его мать — молчаливую и какую-то неумелую, с выпуклыми бельмами на глазах, будто на зрачки капли желтой сметаны капнуты. Они пугали всегда.
В их землянке было одно окно, и свет падал на дверь, а расшатанный столик стоял в углу, и с него никогда не убиралась посуда. В углу было так темно, что трудно было разобрать, какого цвета стоит на столе чашка.
Я сейчас вспоминаю это и думаю: как он мог сидеть там, за этим столом, как выполнял домашние задания? А ведь он приходил в школу и сдавал вместе с нами свою грязную мятую тетрадку. На ней были пятна и раздавленные крошки хлеба. Но он сдавал и, значит, что-то писал? Учительница раздраженно сокрушалась, а Пронек молчал. Что от него она требовала, я не пойму. Учительница ругалась, а Пронек оставался спокойным и незлобивым. Удивительно, почему он не возненавидел весь белый свет.
Пронек иногда не приходил в школу. Тогда перемены были организованными: ученики перемещались широким кругом по коридору и пели песни или делились на два ряда, брались за руки и стеной надвигались поочередно ряд на ряд:
А мы просо сеяли, сеяли…
А мы просо вытопчем, вытопчем…
Появлялся Пронек, падал сзади под ноги.
А нам надо девицу, девицу… —
ряд отпячивался. Середина запиналась и валилась через Пронька частоколом.
Анна Ефимовна хватала Пронька, старалась больно сделать его руке, уводила в класс.
У Пронька были узенькие холщовые штаны, сморщенные под коленками, во множестве неровных заплат.
Иногда Пронек плясал. На большой перемене играл шумовой оркестр: гитара — на ней громко щипала струны Анна Ефимовна, в такт плотно сжимая губы, — балалайка и берда — длинная снасть от ткацкого стана. Проденешь лоскуток газеты между мелкими эластичными планочками, коснешься ее губами, загудишь, и наполнятся губы ноющим дребезжанием. Четвертыми были деревянные ложки.
Пронек плясал плохо и самозабвенно. Он не чувствовал ритма, мелко-мелко колотил ногами об пол, будто рассыпал что. Дрожала его голова, и он изредка невпопад бил руками по ляжкам.
Все смеялись, а Пронек плясал. И оттого что это было плохо, было особенно смешно.
Я и не знаю теперь, зачем Анна Ефимовна вызывала его часто на эту пляску. Провоцировала. Может, чтобы не растаскивать начатую им кучу малу под вешалкой?
Плясать Пронек перестал сразу.
В каникулы школьная самодеятельность участвовала в районной олимпиаде. Пронек в самодеятельности не участвовал. Что уж там наши участники видели, не знаю. Только однажды на перемене вышел на круг Паша Комаренкин. У него были новые ботинки и красный ремень с блестящей пряжкой. Паша взялся руками за ремень так, чтобы не закрыть пряжку, отводя в сторону локти и далеко выставляя колени, отбил ногами замысловатое что-то, приостановился и вызвал Пронька. Пронек посмотрел скучно и ушел.
Это была неожиданная и странная реакция. Может, он что прочитал на наших лицах? И больше, сколько его ни просили, не плясал. Как отрезал.
Весну начинал раньше всех Пронек. Сходил снег, но еще грязные сугробы лежали под плетнями, а Пронек уже топтал эту землю босыми ногами. Черны и обветренны были его ноги сверху, а заглянешь под низ, подошва лоснилась, как лист фикуса. Он никогда не болел, только воспаленно опухали его трахомные веки. Был он неуклюжий и сильный не по годам, взрослые парни знали это и часто старались стравить его с кем-нибудь, науськать.
— С картошки, конечно, какая сила… Да и то… Мало ли что вы дома мясо лопаете. Он все равно вас через голову бросит. Ну-ка, Проньк…
— Это он еще с одной картошки, — говорили, когда Пронек прижимал кого-нибудь лицом к траве.
— Да! Это я еще с одной картошки, — похвалялся Пронек.
Парни разговаривали вслух, как бы между собой, но адресовались тому, кто орал с разбитыми коленками.
— Вот человек… Знаешь… Никогда не плачет… Как бы ему больно ни было — не плачет. Сначала только, чуть-чуть… А потом сдержит себя, и все. Нет, это характер. Вот из таких только герои и выходят. И… никогда не жалуется. Никому. Потому что не предатель.
И смотришь — парнишка отдирает от коленок прилипшие штанишки и сдерживает всхлипы.
— Видал! Смотри ты… Мы же говорили.
Я сам стоически глушил в себе невыносимую боль. Много раз.
А Пронек никогда не плакал. За ним прочно утвердилась слава силача. Пронек в это неколебимо уверовал, и его убежденность стала для деревни бедствием.
— У него отец такой был. Здоровый. Себя на колхоз отдал. Копал и копал силосные ямы. Дуром. Надорвался и умер. Молодой еще был. Ну-ка покопай их, они вон какие!
Пронек это слышал и, взрослея, улавливал в мужских разговорах оттенок соболезнования.
С ним никогда не дружили его ровесники. Он да его старшая сестра особняком жили. Никто не ходил в их землянку и не приглашал к себе домой.
Была ли тому причиной страшная болезнь глаз, или знакомо было в деревне негласное мнение взрослых:
— А… Кузевановы до колхоза по деревням с мешком ходили и сейчас окошко клубками затыкают. Кто их когда за людей-то считал?
Пронек видел печать превосходства у деревенских пацанов, но он не хотел признавать свою ущербность и пацанов лупил. На дружбу никогда не напрашивался.
Он взрослел, и росла у него неосознанная претензия к людям. Проявлялась она дракой. Рано Пронек подставил себя под мужскую работу. Мужики то без рук, то с осколком в голове, а то и не задетые войной вовсе возвращались домой. Попрятали свои ордена — я больше их никогда и не видел, только в первые дни. Они принесли с собой зрелость и рассудительность. И на первых же колхозных собраниях становились бригадирами и заведующими МТФ.
А Пронек не был рассудительным, поэтому за ним закрепилась самая мужская работа — сено метать. Старики вспоминали лучшие времена:
— Были в колхозе метчики… До войны… Не успевали волокуши подвозить. Подденут копну, опрокинут на стог, и подскребать нечего. Да…
Пронек загорался. Праздничная восхищенность силой людской ложилась ему на сердце. И он старался.
Летом Пронек метал, а зимой возил сено. Он был там, где нужно тяжело поднять, — как всякий рядовой колхозник, на подхвате. Но хотя он тяжело поднимал и успевал сделать много — весу в его трудоднях не было. Если трактористы, при самом тяжком неблагополучии, при самом неурожае, получали на свои трудодни «обязательные» килограммы, то на Пронька это не распространялось. В нем назревал протест. Пронек не бил себя в грудь, а пробовал восстановить справедливость в одиночку. Всякая колхозная работа была его. Он возил зерно от комбайна на ток, закладывал силосные ямы.
Однажды осенью старуха Пыркова видела, как перед самым рассветом Пронек развалил хворост за огородом и спрятанные в нем четыре мешка с чем-то перетащил в землянку.
По деревне слух пошел. Пронька это не угнетало.
— А ты докажи, бабка… — Он уже почувствовал сладость нелегальной власти. Доказывать было некому. — Докажи!.. — напирал Пронек. — Боитесь?
Меня Пронек не видел давно. И относился ко мне ревниво и зло.
Я приехал в деревню летом после первого курса института. Разговаривал с трактористами у конторы. Подошел Пронек.
— А-а… — он не пристроился к кругу, в разговор не включился. — Городской.
Пронек, кажется, немного выпил перед кино.
— Смотри, выросли все…
Ходил вокруг, задевал плечами, будто что ломало его изнутри.
— Городской, — в это понятие он вкладывал презрение. Хлопал меня больно по плечу. — Сильный небось стал?
Я был выше его на голову.
— Давай поборемся, — между прочим сообщал мне, а рука уже мяла плечо, лезла к боку, искала ремень. Он наваливался грудью. Его руку я отжал в сторону.
Схватить и свалить меня так просто — толчка у него еще не было. Он начал приставать к другим — те отрывались от его рук. У Пронька интерес к ним пропадал. Ему был нужен я. Пронька корежило. Он не находил себе места. Куражился.
— Городские сильные, должно быть. Как бы проверить?
— Ну что ты пристал? Найдешь на свою голову, — одергивали его.
Это была уже причина… Пронек сгреб ремень и стал собирать мои брюки в горсть.
У меня давно уже поднималась в груди тошнотворная дрожь, только было очень жаль своего нового костюма. Настоящий, первый. И брюки такие наглаженные, узенькие.
А Пронек уже поднимал меня. Я чувствовал его выдавшиеся колени и напряженный живот. Сейчас он будет падать, наваливая на себя, а я…